Её звали Кеолэ, и это имя уже несколько недель эхом отдавалось лишь в её собственной голове, как далёкий, забытый шёпот из древних легенд, где героинями становились падшие девы, обречённые на муки в тёмных чащах.
Последний раз ее имя произнесли вслух в той проклятой деревне, где старейшины, с лицами, изборождёнными морщинами, решили, что она — ведьма, отравительница колодцев, сеятельница смуты в сердцах мужей и соблазнительница, чьи чары сеют раздор в семьях.
Палач в грубой маске, вырезанной из дерева, с дыханием, пропитанным перегаром от кайсанового пойла — той густой браги, что туманит разум и разжигает ярость, — буквально выплюнул это имя ей в лицо с насмешкой, грубо запихнул в её рот толстую ветку, как кляп, и туго затянул плетёные лыковые шнуры сзади, на затылке, так что узлы врезались в кожу.
Ветка упёрлась в дёсны, растянула рот до боли. Кеолэ поняла, что больше не сможет ни крикнуть, ни сомкнуть зубы, ни даже выдохнуть проклятие. Кора была грубой, шершавой, горькой, с привкусом плесени и земли, пропитанной гнилью. Рот наполнился слюной, густой и вязкой, но девушка не могла её сглотнуть — слюна стекала по подбородку.
– Кеолэ, — хмыкнул палач, его голос был хриплым, как карканье ворона. — Теперь тебя назовут по-другому... Добычей леса, жертвой теней.
И он притащил её сюда, в эту глухую чащу, где сосны стояли как древние стражи, стражи забытых богов, чьи корни под ногами шевелились, словно змеи из преисподней, ждущие, чтобы впиться в плоть.
Теперь девушка висела между стволами двух старых сосен, растянутая за руки и ноги. Промежность и соски были измазаны сладкой, липкой, остро пахнущей мазью. Запястья и лодыжки были грубо стянуты толстыми жёсткими верёвками, сплетёнными из лиан, покрытых мелкими острыми шипами, что обдирали кожу; из ранок сочилась кровь, тёплая и вязкая, блестевшая в лучах пробивающегося сквозь кроны солнца. Удары сердца отзывались жгучей болью в конечностях, словно кто-то вливал в вены кипящую смолу. Ноги онемели первыми, онемение ползло вверх, как яд змеи, смешиваясь с жаром, что разливался по мышцам.
Лес знал, что она здесь. Лес всегда знает, он — древний дух, чьи глаза — в каждом листе, чьи уши — в каждом шорохе. Воздух был густым от запаха хвои, прелой листвы и её собственной крови. Ветер шептал в ветвях; он нёс с собой шорохи, скрипы, и Кеолэ могла бы поклясться, что слышит, как деревья перешептываются, оценивая её, как добычу, как жертву для своих тёмных ритуалов.
Обнажённое тело девушки покрылось гусиной кожей от холода и страха, но пот всё равно выступал на лбу, стекая по вискам солёными ручейками, смешиваясь с пылью и грязью, делая кожу липкой, приглашающей ползучих тварей.
Сначала, привлеченные запахом сладкой мази и пота, пришли одиночные разведчики — крупные муравьи-жнецы, каждый размером с ноготь большого пальца, блестящие, чёрные с зеленоватым отливом, и с крупными челюстями. Они появились из-под коры, из трещин в земле, из норок, скрытых под мхом. Ползли по верёвкам медленно, пробуя воздух шевелящимися усиками, словно шаманы, вдыхающие дым священных трав.
Первый взобрался на ступню — холодный, жёсткий панцирь скользнул по коже пальцев, вызывая дрожь, что пробежала по всему телу. Кеолэ дёрнулась, насколько позволяли её путы, но каждый рывок приводил только к тому, что шипы глубже впивались, раздирая кожу, и свежая кровь капала на землю.
Кровь привлекла больше разведчиков. Они не торопились, ползли по ступням девушки, где кожа загрубела от ходьбы босиком по лесным тропам, но всё равно была чувствительной, отзывчивой на каждое касание. Один муравей забрался между пальцами; его усики щекотали, вызывая лёгкий зуд, что перерастал в томление,