обратно с хлюпающим, всасывающим звуком — ХЛЮП, — и воздух в баре лопается от рёва.
— ЕСТЬ! ЕСТЬ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ!
— ВЗЯЛА! ВЗЯЛА, СУКА!
— МИССИС ХОЛЛАНД! КОРОЛЕВА!
Три, четыре глухих удара внутри — узел бьёт в глубину, в шейку, и каждый раз её тело дёргается, как марионетка на нитках, и грудь подскакивает над седлом, и из горла вырывается низкое, утробное, нечеловеческое:
— У-У-УХ!.. УХ!.. УХ!..
И снова — вылетает. ХЛЮП. Выворачивает. Крик.
И снова — входит. ХЛЮП. Глубже. Дальше. Целиком.
И так по кругу. Выход — вход. ХЛЮП — УХ. Выход — вход. Крик — стон. Бык долбил её с механическим равнодушием, не зная усталости, не зная жалости, а она — она рыдала и хохотала, и рычала, и стонала, и всё это смешивалось в один сплошной, мокрый, хлюпающий звук, от которого у меня сводило челюсти. Пот заливал ей глаза, стекал по вискам, по шее, по бьющейся груди, срывался вниз каплями, и вся она блестела под белым лучом, мокрая с головы до пят, распятая над спиной зверя.
Бар лил.
— НАЧАЛА, СУЧКА! ДАВАЙ!
— МИССИС ХОЛЛАНД! МИССИС ХОЛЛАНД!
— КОРОЛЕВА! БОЖЕ, КОРОЛЕВА!
— ХЭНК, НЕ ОСТАНАВЛИВАЙСЯ, УМОЛЯЮ!
Кто-то сунул мне в руку полный стакан виски — я даже не повернул головы, не посмотрел, кто. Пальцы сомкнулись на стекле автоматически.
Я выпил залпом.
И не оторвал взгляда от этого безумного родео.
Это продолжалось ещё несколько минут.
Я не считал. Не мог. Время в этом баре сгустилось, стало вязким, как мёд, и текло не секундами, а толчками — ХЛЮП, УХ, ХЛЮП, УХ, — и я жил внутри этого ритма, как живут внутри музыки, не думая, не дыша, не существуя ни в одном другом месте мира.
Узел входил и выходил. Входил и выходил. Влагалище уже не сопротивлялось — оно принимало, глотало, отпускало, снова принимало, разбухшее, блестящее, тёмно-розовое по краям, с тонкими нитками крови, тянущимися от входа к бёдрам. Соки хлестали при каждом выходе, брызгали на кожу седла, на маты, и воздух вокруг неё был густой, живой, пахнущий потом и женщиной и чем-то ещё, острым, животным, что я чувствовал даже с пяти метров.
Она снова распласталась на шее быка — руки не держали, — легла грудью на чёрную мокрую холку, прижалась к ней щекой, и её мотало вперёд-назад вместе со зверем, всю, целиком, безвольно, как тряпичную. Грудь расплющилась о загривок, соски ездили по коже, живот скользил по мокрой холке при каждом рывке. И она кричала. Уже не словами — просто кричала. Долго, протяжно, с хрипом, со свистом, с бульканьем на выдохе. Голова моталась из стороны в сторону по чёрной коже. Пальцы на рогах то сжимались, то разжимались, как у утопающего.
И в какой-то момент её бёдра задрожали.
Не мелко, как раньше, — крупно, всем объёмом, от колена до паха. Веки затрепетали, закатились, снова упали. Рот раскрылся шире, чем нужно, и из него вырвался крик — долгий, рвущийся, идущий откуда-то из самого дна:
— А-А-А-А-АХ!.. АХ!.. А-А-А-АХ!..
Влагалище сжалось. Я увидел это — стенки обхватили узел, впились, запульсировали вокруг него короткими, быстрыми, жадными сокращениями, доя, выжимая, не отпуская. Бёдра заходили сами, без быка, в собственном ритме — мелком, судорожном, беспомощном. По всей её спине, распластанной на холке, прошла крупная дрожь — от загривка до копчика, — и кожа пошла рябью, покрылась мурашками прямо под белым лучом.
Она кончала.
Бык не останавливался.
Он продолжал долбить — входить, выходить, вбивать узел в самое сердце её оргазма, в пульсирующее, сжимающееся, не отпускающее мясо, — и это было слишком, и я видел, как её тело ломается под вторым.