по всему телу прошла длинная, сладкая судорога, и она прикусила губу, чтобы не издать ни звука.
Третий раз. Четвёртый. Она уже забыла про осторожность, тёрлась медленно и ровно, как о край колодца, и почти поплыла — и вдруг его рука легла ей на поясницу.
Зарифа замерла.
Омар не спал.
Он повернулся на спину — очень аккуратно, без единого лишнего движения, потому что знал, слышал, как у них всё устроено, знал цену одного скрипа. Его лицо оказалось близко, она видела белки глаз. Он ничего не сказал. Только взял её за бедро и потянул к себе.
Дальше всё было как во сне и как на войне.
Он вошёл в неё одним долгим, медленным движением — таким медленным, что она успела почувствовать каждый сантиметр, и в горле у неё встал ком, и она вцепилась ногтями в его плечо. Ткань, воздух, духота — всё исчезло. Осталось только это.
А потом началась операция.
Ни одного резкого толчка. Ни одного звука. Он двигался так, будто боялся разбудить не брата за стеной, а целый квартал: выдвигался почти до конца, замирал на секунду, вжимался обратно так же плавно, и Зарифа считала эти секунды, как считают шаги по минному полю. Циновка под ними поскрипывала, и каждый раз, когда она скрипела, оба застывали и слушали — не шевельнулся ли кто-нибудь в соседней комнате.
Она прижала ладонь к его губам, когда он задышал громче. Он понял, стал дышать через нос, коротко и глубоко, а рукой нащупал её поясницу и придавил к себе, задавая ритм — ровный, тягучий, как ход верблюда.
Это длилось очень долго. Больше часа. У Зарифы затекли бёдра, она дважды почти дошла до края и дважды отступала, потому что не могла позволить себе выгнуться, не могла застонать в голос — только беззвучно открывала рот в его шею и кусала её сквозь ткань. Омар держался из последних сил, сцепив зубы так, что на скулах вздувались желваки, и она чувствовала, как его бьёт дрожь.
Потом он не выдержал.
Он вышел из неё, торопливо, закусив губу, и она успела податься ему навстречу и принять всё на себя — тёплое, густое, на живот, на лобок, в тёмные волосы, которые она не брила никогда, потому что не для кого и незачем. Он вздрагивал ещё несколько раз, уткнувшись лбом ей в ключицу, и его дыхание обжигало ей кожу.
За стеной всё так же свистела пила. Дед так же хрипел. В проулке тявкнула собака и замолчала.
Они лежали, не разнимая рук, и не смели заговорить. Зарифу трясло мелко и длинно, и она вдруг поняла, что плачет — тихо, без всхлипов, одними глазами. Не от горя. Просто за одиннадцать лет в ней скопилось столько молчания, что теперь оно выходило вот так.
Омар вытер её живот краем одеяла, неумело, заботливо, и снова притянул к себе. Она положила голову ему на плечо, туда, где бешено билась жилка.
До утренней молитвы оставалось ещё часа три.
А потом надо будет встать, поправить платок, выйти во двор, набрать воды, поставить на огонь чай — и сделать вид, что ничего не произошло. Что она по-прежнему просто мать, а он просто сын, и что стены этого глиняного дома не знают ничего, кроме того, что им положено знать.
Она посмотрела в потолок, где в темноте угадывались балки, и подумала, что теперь у неё будет своя тайна. Маленькая, тёплая, тесная — как эта комната. Единственное, что в её жизни принадлежит только ей.