состоялись похороны Дворца Игоревича. Подъезжая на сверхзвуковом поезде к всепланетному кладбищу, Верониколай гнал от себя мысль, что он никогда здесь не был и ему интереснее взглянуть на хранилище гробов человечества, чем участвовать в похоронах. Но коммунистические гимны торжества свободы и победы разума, которые он пел, танцуя, в кругу остальных участников, произвели на него неизгладимое впечатление.
Он то и дело заходил в ноосферу и встречался там с Дворцом. Он понимал, что это всего лишь копия, модель, хотя и чрезвычайно достоверная, и что она создана на основе всех прижизненных высказываний, суждений и поступков Дворца. Тем не менее, Верониколай пытался в таких беседах понять характер мужественного старика и уяснить диалектику всех противоречий этого характера, чтобы осознать, какие противоречия привели его к гибели.
На беседах в ноосфере, куда вызывали оставшихся в живых картинопутшественников, Верониколай ограничился лишь описанием картины, куда он некогда столь безрассудно проник. Он полагал, что нет смысла рассказывать о тех образах, которые инициировала программа живописи в его собственном сознании. Никому на Земле не могло быть никакого дела до Манижи и её собаки, потому что у каждого человека в таких обстоятельствах возник бы свой собственный уникальный и неповторимый образ. Верониколаю пришлось бы, далее, сойти с материалистических позиций и повествовать о типичном идеализме, даже о солипсизме. Это было бы необъективно и ненаучно. А главное — отсутствовали всякие доказательства! Что бы ни рассказал Верониколай, проверить это было совершенно невозможно. Поэтому он умолчал об оазисе. Путешествия по живописи отменили, ноосфера тянула с анализом.
В пустынном лесничестве, где работал Верониколай, заработала, наконец, внушительная таятельная установка. Снег растаял, сбежали ручьи, в пустыне зазеленела трава. Установку возводила и настраивала бригада Садриддина, Верониколай отправился к ним за бархан с поздравлениями.
— Ты знаешь, я так и не рассказал товарищам из самоуправления про свои настоящие приключения, - говорил Садриддин после своего знаменитого обеда, где бригада оказала Верониколаю радушный приём и просила передать в лесничество свои приветы (они оказались столь замысловатыми и на стольких языках, что охабень Верониколая не без труда научился их вопроизвести), а после оба путешественника вышли пройтись по пустыне. — Это просто уму непостижимо, что эта программа творит с нами! Ты входишь в картину, но ты настолько умнее и настолько совершенней старого художника, что ты не можешь удовлетвориться созерцанием его внутреннего мира. Ты прошёл уже такую эволюцию за тысячелетия, которая художнику и не снилась. Ты сам художник почище чем он. И ты рано или поздно в ответ создаёшь свою собственную картину! Картину в картине. Но такую картину видишь уже только ты, никто её не поймёт, не увидит, даже не догадается, что именно так можно её создать, как ты её создал!
— Да, я рассуждал примерно так же, как ты, - отозвался Верониколай. — Только мне кажется, ты быстрее меня всё это понял. Я долго бродил вокруг да около, прежде чем сотворил себе оазис в пустынной картине.
— В пустынной картине? — повторил Садриддин, и его охабень удивлённо пожелтел, - Надо же, какие у тебя интересы! А я полез, представь себе, к обычным «Трём богатырям». Мне это поначалу казалось шуткой, и я, как и предполагал, предстал перед богатырями кем-то вроде Соловья-разбойника. Но очень скоро весь этот сюжет исчерпался, и моё подсознание устроило в той картине такой сюжет, который потряс меня до основания. Я даже и не догадывался, какие во мне существуют... скажем так, желания!
Богатыри, изобразившиеся на охабне Садриддина, задвигались, поскакали, размахивая оружием, по его груди, плечам и животу, сворачивая на бёдра и нападая на его хуй.