Омск, середина десятых. Город, в котором летом пахнет горячим асфальтом и тополиным пухом, а зимой — углём и мокрой шубой. Ирина жила в панельной девятиэтажке на Левом берегу, в квартире с обоями в мелкий цветочек, которые сама и клеила, потому что больше было некому.
В тридцать шесть она выглядела так, что на неё оборачивались не только ровесники, но и пацаны с её улицы — и оборачивались дважды. Высокая, чуть выше среднего, с тяжёлыми тёмно-русыми волосами, которые она подкалывала на затылке небрежно, как попало, отчего шея казалась ещё длиннее. Лицо — с мягкой, чуть припухлой линией губ, с серыми глазами, которые в зависимости от света делались то дымчатыми, то почти прозрачными. Ирина не была тощей: природа дала ей всё, что обычно называют «баба», — широкие бёдра, тяжёлая грудь третьего размера, которую она прятала в простые трикотажные кофты, но прятать было бесполезно, потому что кофта всё равно облегала и всё равно выдавала. Талия у неё сохранилась — узкая, с мягкой складочкой над резинкой джинсов, которую она стеснялась и вечно подтягивала кофту вниз. Икры крепкие, лодыжки тонкие. Походка — тяжёлая, с ленцой, с тем самым покачиванием, которое не тренируют, а получают по наследству.
Мужчин у неё после того случая в восемнадцать не задерживалось. Тогда, на чьей-то съёмной квартире, было вино из пластиковых стаканов, чьи-то руки, чьё-то дыхание в темноте, а утром — только смутное воспоминание и через полтора месяца две полоски. Отца Артёма она не искала: даже лицо толком не помнила, не то что фамилию. Родила в девятнадцать, выучилась на товароведа на вечернем, работала, тянула, ни на кого не жаловалась. И как-то так вышло, что все эти годы была не женщиной, а матерью — сначала молодой, потом просто матерью. Артём вырос в этом воздухе: в запахе её борща, в её «шапку надень», в её усталом лице в прихожей.
Он и сам не заметил, когда перестал быть ребёнком. Восемнадцать, плечи раздались, голос сел на низа, на подбородке пробивалась щетина, которую он сбривал каждое утро и всё равно не мог сбрить до конца. Он смотрел на неё, как смотрят на мать. До того августа.
В поселок, за сто тридцать километров, к её тётке, они собрались в пятницу. Рейсовый автобус, старый, с продавленными сиденьями и жёлтой обивкой, набился так, что стояли в проходе плечом к плечу. Духота, чей-то телевизор в пластиковом корпусе на полке, писк телефонов, лужа под окном, разговоры о ценах и о том, что дорогу опять не чинят.
На одной из остановок в заднюю дверь влезла бабушка с двумя сумками, красная, с трясущимися руками, и громко, на весь салон, попросила: «Дочка, уступи, мне обязательно надо, я до больницы». Ирина встала сразу, без раздумий, — она всегда вставала. А вставать было некуда: проход забит, а места рядом с Артёмом нет. И она, придерживая сумку на коленях у себя, села ему на колени.
Сначала ничего. Он подобрался, выпрямил спину, положил руки на колени, как примерный. Она сидела легко, на самом краю, держалась за поручень. Автобус тронулся, и её откинуло назад, плотнее, ближе.
А дорога там — как после бомбёжки. Ямы, заплатки, колдобины. Автобус кидало, и с каждым толчком Ирина ездила по его бёдрам, ёрзала, поправлялась, и постепенно на самом краю её тела, между ягодицами, начало проступать что-то твёрдое и живое. Сначала смутное, потом явное, потом такое, что не заметить было уже невозможно.
Она замерла. Он замер тоже.
Она честно старалась не двигаться. Но автобус не спрашивал. Километр за километром он подбрасывал её, и её тело,