Кабул заканчивается там, где начинается их улица — не улица даже, а пыльный проулок, в котором после дождя стоит вода цвета чая, а после сухого ветра не видно противоположной стены. Дом деда Зарифы сложен из саманного кирпича, обмазан глиной с соломой, и в этой глине за много лет накопилось столько трещин, что стены стали похожи на ладонь старухи. Три комнаты, из них две — почти клетушки. Одна общая, где спят родители и оба брата. Вторая, за занавеской, — её и Омара.
Зарифе тридцать три. Она родила в пятнадцать, и с тех пор её тело не растолстело, не осело, как у большинства женщин в квартале, которые к тридцати превращаются в тётушек с тяжёлой походкой. Она осталась тонкой, с длинной шеей, с тёмными глазами под тяжёлыми веками, и в проулке, когда она раз в неделю выходила к колодцу, мужчины смотрели ей вслед чуть дольше, чем позволяли приличия.
Мужа убили одиннадцать лет назад. Не в бою даже — он не был бойцом, он был возчиком, — а просто в очередной перестрелке, когда на рынке началась суматоха и кто-то стрелял в воздух, а кто-то нет. Осколок вошёл ему под лопатку. Зарифа тогда ещё умела кричать. Теперь уже нет.
Второй раз её не отдали. Сначала дед говорил: «Куда её? Кто возьмёт вдову с мальцом?» Потом, когда женихи всё-таки находились, говорил другое: «Кто будет варить нам? Кто будет стирать?» Так и осталась — при родителях, при двух братьях, при сыне. Дом, двор, колодец, крыша, где сушится бельё. Пять точек, соединённых в кольцо. Её никуда не пускают, и она не просится: идти некуда, да и что она там будет делать, одна, в чужом городе, без провожатого.
Иногда ей кажется, что она не женщина, а мебель. Что-то, что стоит у стены, на что можно положить одеяло.
Только тело об этом не знает. Тело просыпается по ночам.
Спит она вместе с сыном — так теплее зимой, так экономнее с дровами, так принято. Омар вытянулся в отца, которого не помнит: широкие плечи, тяжёлые бёдра, руки, которые уже умеют держать и лопату, и руль разбитого мотоцикла, купленного за долги. Восемнадцать. Он ещё небрит как следует, на щеках редкая тёмная поросль, и от него пахнет потом, пылью и молодым мужским жаром, от которого у Зарифы в груди что-то тянет.
Она давно заметила, как он стал на неё смотреть. Не как на мать. Как смотрят на женщину — искоса, быстро отводя глаза, будто поймали на чём-то стыдном.
В ту ночь была духота. Такая, когда воздух в комнате гуще воды, а глина за день набрала солнца и теперь отдаёт его обратно, как печь. Занавеска не шевелилась. За стеной храпел старший брат — ровно, с присвистом, как ржавая пила. Дальше, в глубине, дышал дед, тяжело и с хрипом.
Зарифа лежала на боку и не могла уснуть. Под ребрами ныло, тянуло, между бёдер стало влажно и горячо, и это было такое настойчивое, злое желание, что она сжала колени и тихо застонала в ладонь. Не помогает. В голове шумело.
Омар лежал рядом, спиной, и его бедро, обтянутое тонкой тканью шаровар, было совсем близко — горячее, плотное, живое. Зарифа долго смотрела на него в темноте, потом медленно, боясь скрипа циновки, подвинулась. Ещё. Ещё. Коленом она коснулась его ноги, и её обдало жаром.
Он спал. Или она так думала.
Она подобралась ближе, приподняла своё платье, и, затаив дыхание, прижалась промежностью к его бедру. Тонкая ткань шаровар, сквозь неё — твёрдый мускул. Она повела бёдрами, один раз, второй, и от этого движения