бёдрах, его член, который входит в неё и выходит почти до конца, её выгнутую спину. Член вставал, и я лежал, глядя в потолок, и ненавидел себя. Она поворачивалась ко мне, клала руку на грудь, и я чувствовал, что она хочет того же, — но между нами была эта стена, и я не мог её переступить.
Она тоже это чувствовала. На третий день, когда я снова отвернулся к стене, она тихо спросила:
— Ты не можешь?
— Не могу, — ответил я в стену.
Она помолчала. Потом сказала:
— Я понимаю.
И больше не спрашивала. Но я слышал, как она плачет, — тихо, в подушку, чтобы я не услышал. Я лежал и слушал её слёзы, и во мне поднималась злость. Не на неё. На себя. Потому что я не мог ни забыть, ни простить, ни вернуться — и не мог отпустить.
Срыв случился на четвёртый день. Повод был ничтожный: она обещала купить хлеб и забыла. Я пришёл домой, открыл холодильник, увидел, что хлеба нет, — и меня накрыло. Не из-за хлеба, конечно. Из-за всего сразу. Из-за той ночи, из-за её фразы, из-за того, что я не мог её трахнуть, потому что видел перед собой его, из-за того, что она ходила по квартире в этих своих шортах, и я смотрел на её задницу и думал, что он тоже на неё смотрел, и трогал, и...
— Ты вообще думаешь о ком-нибудь, кроме себя? — заорал я, хотя прекрасно понимал, что она думает. Что она, может быть, думает больше меня.
Она опешила. Потом тоже повысила голос:
— А ты? Ты думаешь, мне легко? Я пытаюсь, Андрей! Я готовлю, я улыбаюсь, я делаю вид, что всё нормально, — а ты ходишь как в воду опущенный и смотришь на меня так, будто я тебе изменила!
— Ты мне изменила! — выкрикнул я, и это было первое, что я сказал ей прямо. За все эти дни. За всю неделю.
Она замолчала. Стояла посреди кухни, смотрела на меня, и в её глазах были слёзы. А потом она сказала тихо, почти шёпотом:
— Да. Изменила. И ты знаешь, что самое страшное? Ты не хочешь, чтобы это прекратилось.
Я хотел возразить. Хотел сказать, что хочу, что это ошибка, что мы справимся. Но слова застряли в горле, потому что она была права. Я не хотел, чтобы это прекратилось. Я хотел, чтобы это продолжалось, — и ненавидел себя за это.
И в этот момент, стоя посреди кухни, глядя на неё — растрёпанную, злую, с мокрыми от слёз глазами, — я почувствовал, как у меня встаёт. Не от нежности, не от желания помириться. От злости. От того, что она сказала вслух то, что я боялся признать. От того, что она видела меня насквозь.
Я шагнул к ней, взял за плечи и прижал к стене. Она выдохнула, но не оттолкнула. Смотрела на меня, и в её глазах были и страх, и то самое предвкушение, которое я видел у неё в ту ночь.
— Ты права, — сказал я, глядя ей в глаза. — Я не хочу, чтобы это прекратилось.
И поцеловал её. Жёстко, зло, без нежности. Она ответила, вцепилась мне в волосы, и мы повалились на кухонный стол, сметая на пол какую-то посуду. Я вошёл в неё прямо там, стоя, прижав к стене, — быстро, жёстко, без прелюдии. Она стонала громко, не сдерживаясь, царапала мне спину, и я чувствовал, как её тело сжимается вокруг меня, как оно принимает меня всего. Я трахал её и думал: он тоже так её трахал. Он тоже