воткнул в землю палку — самую обычную, кривую, ободранную, какую Астра могла бы принести ему, виляя хвостом и закатывая глаза от восторга.
Потом он вернулся в подвал. Комната оглохла. Скрип половицы у порога, который всегда предвещал её радостный топот, теперь казался зловещим. Тиканье настенных часов, подаренных когда-то матерью, отдавалось в висках пульсирующей болью. Он сел на голый бетонный пол посреди комнаты, на то самое место, где обычно лежала Астра, стирая лохматой шкурой пыль, и уставился в одну точку на стене, где когда-то брызнула краской — веселая желтая капля, которую он так и не закрасил.
Тут и застала его соседка.
Звали её Офелия. Не Оля, не Филя, а Офелия. Она работала бариста в кофейне с претензией на арт-пространство, носила винтажные платья с кроссовками и считала, что все в мире — метафора. Её прислала хозяйка Грэма, мать Офелии, обеспокоенная тем, что из подвала второй день не доносится ни звука, ни едкого запаха растворителя, а значит, её странный, но всегда аккуратный жилец или умер, или готовится к неоплате аренды.
Офелия, морщась от запаха сырости, смешанного с запахом краски, сошла по крутым, но чистым ступеням и вошла, постучав для приличия (хотя дверь была не заперта). Ее взгляд скользнул по привычному порядку: холсты, аккуратно прислоненные к стене, тщательно вымытая палитра, пустая миска для воды, стоявшая на чистой тряпочке. И этот порядок делал фигуру Грэма, сидящего в позе эмбриона на полу, еще более неестественной и пугающей. Он вжался спиной в холодную стену, будто пытаясь стать частью этого стерильного от горя пространства.
— Грэм? Алё? Ты жив? — голос её прозвучал неестественно громко в этой гнетущей, поглощающей звуки тишине подвала.
Он медленно поднял на неё глаза. Зрачки были пустыми и расширенными, будто он только что вышел из кромешной тьмы. В них не было ни мысли, ни узнавания. Только густая, тягучая пустота, как черная краска на его палитре, которую он всегда разводил до консистенции жидной сметаны.
— Что случилось? — спросила Офелия, чувствуя, как в груди закипает неподдельный, почти что шекспировский ужас, приправленный банальным любопытством.
— Хвост, — хрипло произнес Грэм. Голос его скрипел, как несмазанная дверь.
— Что?
— Хвост пропал. Он не стучит по полу. Я слышал этот стук всегда. Даже когда его не было. Стук-стук-стук. Как метроном.
Офелия огляделась. Следов борьбы не было. Все вещи стояли на своих местах с пугающей точностью. Мольберт стоял в углу, на полу валялась лишь одна потрепанная игрушка-пищалка в форме свиньи — единственный свидетель хаоса, который принесло с собой горе.
— Кто? Что пропало?
— Астра, — выдавил он и снова замолк, уставившись в потрескавшуюся, но чистую бетонную стяжку, словно разглядывая там сложную фреску.
Офелия вздохнула с облегчением. А, собака. Ну, с собаками такое бывает. Она присела на корточки рядом с ним, стараясь не замарать платье, и положила руку ему на плечо. Майка была холодной и влажной от пота. Он вздрогнул от прикосновения, как от удара током, всем телом.
— Мне жаль, — сказала она, нажимая на трагическую ноту в голосе, отработанную на плачущих над капучино клиентах. — Она была чудесной собакой. Такой... верной.
Грэм вдруг оживился. Он повернулся к ней, и в его глазах вспыхнул какой-то странный, нездоровый огонь, осмысленный и дикий одновременно.
— Верной? — переспросил он, и в уголке его рта дрогнула сухая, потрескавшаяся губа. — Это не то слово. Она была... идеальной. Предсказуемой. Она любила просто так. За еду, за прогулку, просто за то, что я есть. В её мире не было предательства, сложных мыслей, игр. Только чистая, безусловная физиология любви. Слюнявой и