остывала, Степан поднимал таз, и прежде, чем выплеснуть воду во двор, он пригубливал из него. Вкус был странный – мыльный, с легким привкусом глины и тела. Но для Степана это было причастие. Он пил воду, омывшую ноги его госпожи, его жены, его Аксиньи, впитывая в себя частицу ее усталости, подтверждая свою верность не на словах, а на деле.
И глядя на них, другие мужики – Федот, Ванька, Матренин муж – тоже, покряхтывая, смиряясь, подносили таз к губам и делали тот же глоток. Глоток покорности, который оборачивался для их семей миром и ладом.
Степан детей своих, да Аксиньиных двоих, как родных, растил. Ладно, крепко. Шестеро их было. И для каждого находилось у него и слово доброе, и взгляд любящий. По субботам, после бани, когда Аксинья совершала над ним свой супружеский обряд с розгой, он, стоя на коленях, целуя ее натруженные руки, думал не о боли, а о том, какая у него крепкая семья, какая умная жена и какие славные детки.
И правда, хорошая семья была. Большая, работящая. И во главе ее стояла не мужняя грубая сила, а женская воля, подкрепленная крепкой, гибкой розгой в руке. И был в том доме лад, какой и не снился тем, где мужик по пьяни орал да кулаком бил.
Так и жили. А смерть их застала в один день, в глубокой старости. Лежали они рядышком на печи, держась за руки, и отошли тихо, как будто спать легли. А в доме том их дети да внуки остались, и порядок тот, что завела когда-то Аксинья, еще долго жил, став для всех не сказкой, а былью стародавней, удивительной да поучительной.