стократ более сильной, извращённой концентрации. Его ледяную ярость, обернувшуюся животной страстью. Его абсолютное, пусть и разрушительное, внимание. Она приковала его к себе самой надёжной из цепей, теперь он не мог уйти.
Иногда, глубокой ночью, Антон просыпался от ощущения, что мир вокруг изменил плотность. Он лежал на спине и чувствовал, как мама, отвернувшись к стене, замерла. Её дыхание было нарочито ровным, но между вдохом и выдохом возникала микроскопическая задержка, будто она затаилась. Воздух в комнате густел, наполняясь не звуком, а напряжением. Он не видел её лица, но знал — её глаза широко открыты в темноте. Он знал, о чём она думает.
Она не думала о нём. Не о их неловком сексе, который был похож на случку животных. Нет. Её тело, предательское и живое, вспоминало другое. Грубые руки, впивающиеся в бёдра в тёмном подъезде. Хриплый, пьяный смешок, донесшийся из-за угла. Ехидный, оценивающий взгляд Паши, который знал, что видит, и знал, что она это позволяет.
От этих воспоминаний её тело, которое она так старалась держать недвижимо, отзывалось. Между ног становилось тепло и влажно — стыдно, мучительно, но неудержимо сладко. Она тихо стискивала зубы, боясь пошевелиться, боясь разбудить его. Боясь, что сын почувствует этот позорный, липкий жар, который был адресован не ему.
Антон лежал, притворяясь спящим. Он стал соучастником даже этого — её тайных, грязных мыслей. Это было самой страшной частью их новой "нормальности". Они делили не только постель, но и эту внутреннюю грязь. Его холодное отчаяние и её постыдное возбуждение от падения висели в воздухе их комнаты, невидимым, удушающим смогом.
И в этой новой тишине, густой от невысказанного и непроизнесённого, не было уже ни безопасности прежней рутины, ни предсказуемости "работа-дом". Теперь была только эта тяжёлая, пульсирующая, почти осязаемая реальность — извращённая, болезненная, полная яда и странного притяжения. Жизнь, которую они обрекли себя делить на двоих. До самого конца.