и «после». Острая боль сменилась странным, щемящим блаженством, ощущением очищения и пленения одновременно. В тот день до него снизошла истина, которую тётушка вложила в него не словами, а розгой и холодной снисходительностью своего прикосновения: мужчина рожден для того, чтобы служить, обожать и подчиняться Прекрасной Даме. Её власть – абсолютна и священна. Быть у её ног – не унижение, но высшая честь.
И теперь, годы спустя, галантный господин Леопольд, с безупречными манерами и лёгкой, почти незаметной печалью во взгляде, был всеобщим любимцем в салонах. Он целовал ручки дамам, предварял каждую фразу учтивым «гм-да», и мудрая улыбка его супруги, сидевшей в кресле, была для него высшим одобрением. Хорошую науку помнила кожа его ягодиц, а сердце – пьянящий миг смирения у ног богини. Так из мальчика, воспитанного розгой и босой ногой, вышел идеальный мужчина fin de sicle – рыцарь без доспехов, вассал без земли, обретающий своё царство в добровольном, сладком подчинении Женщине.
****
Если откатить время назад и снова вспомнить воспитание Леопольда, то суббота становилась для него днем священного ужаса и сладостного предвкушения. Ритуал был отточен до мелочей, как придворная церемония. После завтрака он отправлялся в будуар, где тетушка, уже облаченная в одно из своих темных шелковых платьев, ждала его у окна. Розги, свежие и гибкие, уже покоились в фарфоровой бадье с холодной водой – для сохранения жгучей эластичности.
В центре комнаты стояла невысокая, обитая темным бархатом скамья – специальная мебель для исправления, заказанный тетушкой у краснодеревщика. Его не украшали ремни или застежки. Держаться и терпеть мальчик должен был силой воли и страхом ослушаться.
«Пора, Леопольд», – говорил ее низкий голос, не терпящий возражений. Стуча сердцем, он подходил к скамье, спускал штаны и сам ложился на нее, упираясь лицом – в прохладный бархат. Поза была унизительной, а попа обнажающей, но в этой унизительности уже таился странный, болезненный восторг.
Шелест платья, легкий звук, когда она вынимала мокрую розгу из воды. И затем – первый, пронзительный удар, зажигающий на его коже полосу чистого, ясного огня. Он впивался пальцами в бархат, стараясь не издавать звука. Удары следовали один за другим, методично, с холодной расчетливостью, перемещаясь по предназначенной площади. Боль была адской, но она же была и очищающим огнем, выжигающим из него все низменное и обыденное.
И пока розга выполняла свою работу, над ним звучал голос тетушки – размеренный, убедительный, как проповедь.
«Боль – это язык, на котором говорит дисциплина, Леопольд. Мужчина должен понимать этот язык с детства. Его сила – не в бунте, а в смиренном принятии воли, которая выше его собственной. Воли женщины».
Удар. Он вздрагивал всем телом.
«Посмотри на своего дядю Альберта. Он – пример истинного рыцаря нашего времени. Он обожает меня, служит мне и... позволяет мне быть свободной. Он знает, что сердце и тело Прекрасной Дамы – её собственная святыня. Муж – лишь смиренный хранитель у её порога».
Леопольд, сквозь туман боли и слез, мысленно представлял дядю: тихого, учтивого господина, который целовал руку тетушке с таким благоговением, будто причащался. И он слышал шепоты в свете, которые до него доносила горничная: о поклонниках тетушки, о ее ночных отлучках. И о том, как дядя Альберт однажды застал ее в будуаре с незнакомым мужчиной и, извинившись, тихо вышел, а утром на коленях благодарил ее за то, что она позволила ему быть свидетелем её величия.
«Истинный мужчина, – продолжал бархатный голос, сопровождаемый свистом розги, – находит высшее наслаждение не в обладании, а в служении. В том, чтобы его дама сияла, была счастлива и... свободна. Даже в своих прихотях. Даже