играл, и в этой обыкновенности было то чудо, которое не бросается в глаза, но которое есть суть всего. Фёдор Степанович взял жену за руку и почувствовал, что рука её тёплая, как земля после дождя, и что в этой теплоте — вся его жизнь. Он закрыл глаза и представил, что он снова в бараке, что он снова один, что он снова стоит на краю траншеи и смотрит вниз, в чёрную воду. И он понял, что траншея — это не яма, а начало, и что начало — это всегда страшно и всегда радостно, и что в этом страхе и в этой радости и есть жизнь.
Он открыл глаза и увидел, что Ксения смотрит на него, и в её глазах была та тоска, которую он видел в первый вечер, но теперь эта тоска была не одинокой, а разделённой, и от этого она была не болью, а памятью. Он улыбнулся ей, и она улыбнулась ему, и в этой улыбке было всё, что нужно, и ничего лишнего.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, что мы есть друг у друга.