Проснулась Катя в одиннадцатом часу, на липкой от пота простыне. Солнце било в немытое стекло, нагревая комнату до духоты, и Катя поняла, что вчерашний день не был сном. Да, она в этом ужасном, навозном захолустье.
Она спустила ноги на тёплые половицы. Натянула джинсовые шорты на простые белые трусики, сверху — тонкую майку. В Москве, конечно, она бы оделась по-моднее, но здесь для кого стараться?
Дом был пуст. Отцовского «Ниссана» за окном не было. На кухне под вафельным полотенцем ждала миска остывших оладьев, рядом листок из блокнота: Мы с папой и Тамарой на рынок и в Магнит, обед в холодильнике. Помоги дяде Гене, не сиди в телефоне.
Катя фыркнула. Ей вспомнился вчерашний случай за столом, а потом – в душе. Катя пожевала губу.
Нужно было найти телефон.
Она проверила подоконник. Полку у холодильника. Заглянула в шкафчик с приправами. Мобильника не было, а вместе с ним не было и всего остального: сети, музыки, жизни.
Через открытое окно снаружи доносился размеренный звук — шорх, шорх, шорх. Металл по дереву.
Шлёпанцы, веранда, сад. Мимо будки летнего душа Катя прошла, глядя строго перед собой, но всё равно покосилась на кусты смородины — туда, где вчера в темноте мерцал огонёк сигареты. Уши тут же налились теплом. Подумаешь. Показалось ей в темноте, скорее всего. Она дёрнула плечом и зашагала к бревенчатой мастерской в конце участка.
Дверь столярки была распахнута настежь. Внутри — тяжелый пыльный сумрак, стружка на полу. Геннадий стоял боком к двери, весь в работе: вёл рубанком по зажатой в тисках доске. На нём была выцветшая майка, простые рабочие штаны. Телефон лежал там же, между банок с гвоздями, покрытый стружковой пылью.
— Утро доброе, — сказал Геннадий, заметив племянницу.
— Вы зачем мой телефон забрали? — громко спросила Катя с порога.
Рубанок дошёл до конца доски. Геннадий сдул опилки, поставил инструмент и только потом повернул голову. Взгляд из-под тяжёлых век прошёлся по ней сверху вниз. Не торопясь.
Вчера за столом он еле сдержался, глядя, как эта пигалица при всех вытирает ноги о родного отца. Димка — тюфяк, да, Димка стелется, это давно понятно. Но чтобы в его доме девчонка разговаривала со старшими, как базарная торговка...
— Никто не забирал, — сказал он. — Сама бросила, когда выскочила. Выспалась? Мать твоя с утра у Тамары в огороде, а тебя к обеду не добудишься.
— Я вообще-то в отпуске. — Катя шагнула к верстаку и потянулась к полке.
Плечо Геннадия коротко двинулось ей наперерез. Она едва не впечаталась лицом в его потную грудь и отпрянула.
— Погоди-ка, Катерина. Поговорить надо. — Голос ровный, низкий. — Ты вчера отцу при всех можно сказать в лицо плюнула. Тарелку за собой не убрала. Так вот, вечером извинишься. А телефон, еду и постель — отработаешь. За сараем чурки берёзовые лежат, перетащишь к бане и сложишь под навесом.
Катя смотрела на него секунды три, совершенно опешившая, не привыкшая, что ей указывают.
— Какие... чурки? — Она зло хохотнула. — Вы серьёзно? Я вам за тарелку картошки в прислугу не нанималась. Папа перед вами пусть стелется, сколько влезет, а я — нет. Отдайте мою вещь.
Она рванула вправо, пытаясь обойти его и дотянуться до полки. Ладонь Геннадия перехватила её предплечье — просто, без суеты. Сила была несоизмеримая.
— Умерь гонор. Пока под моей крышей, будешь делать, что говорят. Дармоедов я не держу.
От обиды и от того, как легко её отставили, у Кати потемнело перед глазами. Вся накопившаяся злость — на отца, на эту дыру, на собственный стыд — рванулась к горлу.