котёнок», — буркнул он хрипло, закинув в себя стопку. Поставил с глухим стуком. — «Ты чего это... в таком виде?»
Я прошла к плите, включила конфорку. Чувствовала его взгляд на своей спине, на той самой ленте ткани.
«Так я всегда так дома хожу. Ты разве не замечал?» — сказала я через плечо, лёгкая, почти весёлая улыбка в голосе. — «Ты же сам ходишь в одних трусах, даже без майки. Мне нельзя, что ли?»
Он хмыкнул, наливая ещё. «Тебе... тебе можно в этой квартире всё. Не то что маманьке твоей. Только не говори ей, что я так сказал».
Я повернулась к нему, опершись о стол. Свет от люстры падал на меня сверху, отбрасывая тени под грудью, в углубление живота.
«Всё?» — я притворилась задумчивой. — «Даже... голой?»
Он замер со стопкой у губ. Его мутный взгляд прояснился на секунду, пронзил меня. Не с отцовской строгостью. С чем-то другим — удивлённым, оценивающим, заинтересованным.
«Да снимай с себя всё... шучу», — он отмахнулся, но голос сорвался. И его глаза, против его воли, снова упёрлись в ту самую складку кожи, в контур груди под тонкой тканью.
Я рассмеялась. Лёгкий, серебристый, девичий смех. «Пап, ты совсем того...»
И тут я сделала главное. Развернулась к плите спиной. Полностью. Чтобы он видел, как эта жалкая полоска ткани врезается между ягодиц, как она разделяет их, подчёркивая каждую половинку. Я наклонилась чуть сильнее, будто что-то ищу в нижнем шкафчике, зная, что поза откровенна до неприличия.
На кухне воцарилась гробовая тишина. Не было даже звука глотка. Я слышала только тяжёлое, почти придавленное дыхание за своей спиной. Это длилось вечность — пять секунд, десять.
Потом скрипнул стул. Он встал.
«Маманька твоя скоро придёт. Приоденься лучше, а то начнёт опять верещать на всю квартиру», — проговорил он, глядя куда-то мимо меня, в стену. Голос был хриплым, но в нём появилась привычная, бытовая интонация — попытка вернуться к нормальности, к роли отца, который просто заботится о порядке в доме.
Но это была не забота. Это была петля для отступления. И я это знала.
«Ага, щас, только поем», — легко отозвалась я, как будто его слова были всего лишь мелким бытовым замечанием. Я выпрямилась, взяла тарелку. — «А то и правда — заверещит».
Я вышла из кухни, чувствуя его взгляд на своей спине. На той самой тонкой ленте, врезающейся между ягодиц. Я шла медленно, позволяя ему досмотреть.
В своей комнате я прижалась спиной к закрытой двери. Дыхание сбилось. Не от стыда. От восторга. Это сработало.
Он не сказал «как тебе не стыдно». Не прикрикнул. Он сказал о маме. Значит, образ уже в его голове был настолько силён, что единственное, что он смог придумать — это спрятать его от посторонних глаз. Значит, он уже воспринял это как нечто личное, своё, требующее укрытия.
И самое главное — он теперь будет ждать. Смущённый, сбитый с толку, но ждущий. А я знала, что делать дальше.
На следующий день я вернулась поздно, специально попросив на секции дополнительную нагрузку. Усталость была не притворной — мышцы ныли, веки слипались. Это было частью плана: быть слабой, беззащитной, нуждающейся в заботе.
Картина на кухне была та же: отец, стопка, тяжёлый воздух. Телевизор в зале бубнил что-то про футбол. Мама на работе.
«Пап, это я», — сказала я, входя, и позволила плечам устало опуститься, голосу — стать глухим.
Он вышел её встретить, и в его пьяном взгляде мелькнуло что-то похожее на беспокойство. Увидел мокрые от пота волосы у висков, тёмные круги под глазами.
«Всё... в порядке в школе? Кушать подогреть?» — спросил он, и в этой бытовой