требовательным глазом. Рука Лёхи, липкая от семени Гоши, снова обхватила брата. Теперь движения его были не робкими, а отчаянно-целеустремлёнными. Он словно пытался стереть с руки следы Гоши, заместить один запах другим, более сильным. Он работал кулаком быстро, грубо, так, как видел в том самом журнале.
Марк не стонал больше. Он затих, лишь прерывисто, со свистом выдыхая воздух. Его пальцы впились в плечи Лёхи, оставляя красные, болезненные отметины. Всё его существо, вся его напускная уверенность и холодная наблюдательность сжались в один тугой, раскалённый узел внизу живота.
— Да... вот... прямо... — это было не слово, а хриплый выдох.
И это случилось. Не со стоном, а с глухим, сдавленным рычанием, вырвавшимся из самой глубины груди. Марк резко дёрнулся всем телом, его бёдра судорожно подались вперёд. Из него выплеснулось не струёй, а мощным, горячим выбросом, который обжёг пальцы Лёхи, забрызгал его шорты, попал даже на его подбородок. Конвульсии передавались через руку, держащую член, — сильные, властные, окончательные.
Потом наступила тишина. Тяжёлая, оглушительная. Прерываемая только свистящим, неровным дыханием всех троих. Марк обмяк, откинувшись на стенку шалаша, глаза закрыты. Гоша лежал, уставившись в потолок из веток, его грудь ходила ходуном. Лёха сидел между ними, смотря на свои руки. Они были липкими, перемазанными в двух разных, чужих, но теперь уже и его соках. Запах стоял в воздухе, густой и неприличный.
Никто не смотрел друг на друга. Стыд вернулся — не острый, как раньше, а тихий, усталый, обволакивающий. Но это был уже другой стыд. После него нельзя было сделать вид, что ничего не было.
Марк первый нарушил молчание. Он не открыл глаз, просто с силой вытер тыльной стороной ладони рот.
— Ну что... — его голос был хриплым и пустым. — Понравилось, стесняшка?
Лёха не ответил. Он просто медленно, как во сне, потянулся к брошенному на пол журналу. Глянец был смят, на некоторых страницах остались мокрые, грязные отпечатки пальцев. Он прикрыл его, спрятал под ватником.
— Завтра... — тихо сказал Гоша, всё ещё глядя в потолок. — Завтра придём?
Марк открыл один глаз, посмотрел на Лёху. Тот, почувствовав взгляд, медленно кивнул, всё ещё не поднимая глаз от пола. Кивок был еле заметным. Но его было достаточно.
— Придём, — просто сказал Марк и, с трудом поднявшись, начал тянуть на себя мокрые, запачканные штаны. Действие было обыденным, но теперь в нём был новый, грязный и неотвратимый смысл.
Дни слились в череду одинаковых, пьянящих вечеров. Стыд притупился, стал привычным спутником, как запах дыма от костра, въевшийся в одежду.
На следующий день. Главным был Марк. Он устроился спиной к стенке шалаша, развалившись с видом хозяина. Лёха и Гоша сидели перед ним на корточках, как ученики. Не было ни журнала, ни лишних слов. Марк лишь кивнул подбородком, и они, почти синхронно, стянули с себя шорты. Его руки — большие, с жилистыми венами и шершавыми от работы пальцами — двигались методично, почти деловито. Одна ладонь обхватила Лёшу, другая — Гошу. Он смотрел не на их лица, а на свою работу, изучая реакцию плоти. Его дыхание было ровным, лишь слегка участившимся, но под его пальцами брат и друг превращались в содрогающиеся, стонущие существа. Он доводил их до края, наблюдая, как младший брат кусает кулак, чтобы не закричать, а Гоша бьётся в тихой конвульсии, и лишь потом, с небольшой задержкой, разрешал им закончить. Это был его день. День контроля и холодного, аналитического наслаждения от власти.
Ещё день спустя. Очередь перешла к Гоше. Он рвался к этому, весь горящий и благодарный. Его движения были неистовыми, жадными, лишёнными всякой техники.