Я очнулась от пронзительного холода. Лежала на той же скамейке, но на спине. Голова была тяжелой, пустой. Я медленно повела рукой. Голое бедро. Голый живот. Голая грудь.
Они обнесли меня до нитки. Сняли все: блузку, юбку, нижнее белье, колготки, туфли. Даже сережки из ушей вынули. Я лежала на холодном, шершавом дереве, голая, как в день рождения. На моей бледной коже, на лобке, на сосках, остались грязные полосы – следы чьих-то пальцев. Они не просто раздели меня. Они пометили.
Я медленно села, пытаясь прикрыться руками. Мир вокруг был обычным. Люди шли мимо, кто-то бросал на меня странные взгляды, но никто не подошел. Я была для них просто пьяной или сумасшедшей.
И снова, сквозь леденящий ужас, пробился тот же предательский, горячий стыд. Они сделали со мной все, что хотели. А мое тело, мое грешное, отзывчивое тело, даже в отключке, отозвалось на их грязные лапы. Я сидела голая на скамейке, вся в пыли и чужих следах, и чувствовала, как по внутренней стороне бедра что-то теплое и влажное медленно стекает на дерево.
Дойти до дома было унижением, растянутым на километры. Каждый шаг по холодному асфальту отдавался эхом в моей пустой голове. Я прижимала к груди подобранный у мусорного бака грязный картон, жалкая попытка прикрыть наготу. Ветер обнимал мое тело целиком, лаская голые ягодицы, касаясь сосков, и от этого предательского холода внутри все снова сжималось в липкий, возбужденный комок. Я была выставлена напоказ, голая шлюха в лучах заходящего солнца.
Запасной ключ под ковриком показался мне спасением и приговором одновременно. Я ворвалась в квартиру, в этот стерильный мирок «все хорошо», пахнущий альпийской свежестью и детскими кашами. Дрожащими руками натянула первый попавшийся халат и стояла посреди гостиной, не в силах согреться.
Слава пришел позже. Увидел мое лицо и спросил, что случилось. Я выпалила обрывками: «цыганка... гипноз... раздели...». Не всё. Не рассказывала про пыльцу, про то, как их руки ползали по мне, пока я была без сознания. Не сказала про то, что мое тело отозвалось на это мерзким, постыдным возбуждением.
Он не кричал. Не требовал подробностей. Его лицо стало жестким, каменным. Он взял телефон, сделал несколько звонков. У него нашлись «нужные люди». Позже он сказал коротко: «Разобрались. Часть вещей нашли. Деньги – нет. Ее... убедили, что больше так делать не стоит».
Я не спрашивала, что значит «убедили». Боялась узнать.
Потом был разговор. Ночью, на кухне, при свете одинокой лампочки. Я молчала, крутила в пальцах пустую кружку. А потом прорвало. Как гнойник. Я вывалила ему всё. Про вокзал, про первый раз на рынке, про пыльцу, про их руки, про то, как я проснулась голая. Про тот стыдный, грязный жар, который я чувствовала сквозь паралич и ужас.
Я ждала оскорблений. Презрения. Но Слава слушал молча, его лицо было усталым. Когда я закончила, он тяжело вздохнул.
«Глория... Дурная баба», — произнес он беззлобно, почти по-отечески. Он встал, подошел, обнял меня. Его объятия были крепкими, простыми. «Главное, что жива. Цела. А с мозгами...» он сделал паузу, и в его голосе прорвалась знакомая, кухонная ирония, «... с мозгами, я смотрю, у тебя и до этого были проблемы. Развела тут целый хентай с цыганами».
Я разрыдалась. Не от горя, а от странного, щемящего облегчения. Он не оттолкнул. Не назвал шлюхой. Он отнесся с пониманием, с какой-то грубой, мужской заботой, и даже пошутил. По-своему.
Мы стали разбираться. Как два нормальных, адекватных человека в XXI веке, мы пошли по врачам. Это был наш новый, извращенный квест — найти дыру в моей голове, через