Татьяна открыла глаза и первым, что она увидела сквозь ресницы, был он — Рыжий сидел на корточках в двух шагах от неё, и утренний свет, пробивающийся сквозь кроны сосен, золотил его волосы, делая их похожими на осеннюю листву. Она не слышала, как он подошёл, не почувствовала его присутствия во сне — просто открыла глаза и увидела его лицо, спокойное, с лёгкой тенью улыбки в уголках губ, и первая мысль была не о страхе, а о том, как странно видеть кого-то над собой, кто не требует, не приказывает, не угрожает.
Он протянул ей флягу — жесткий алюминиевый бок, покрытый каплями утренней росы, блестел в лучах солнца, и Татьяна, приподнявшись на локте, взяла её, чувствуя, как холод металла обжигает ладонь. Их пальцы встретились на гладкой поверхности, и она ощутила, как тепло — сухое, живое, мужское — разливается по руке, поднимается к запястью, пульсирует в венах, и это было так неожиданно, так неправильно среди этого леса, среди этого лагеря, где каждый звук мог означать смерть, что она замерла, не в силах отвести взгляд.
Он не отпускал её пальцы — просто держал, легко, без давления, и его ладонь была шире её, грубее, с мозолями на костяшках и тонким белым шрамом, пересекающим указательный палец, и Татьяна вдруг поняла, что никто не смотрит на них — костёр догорал в нескольких шагах, Варя спала, свернувшись калачиком у тлеющих углей, Елена лежала рядом с ней, укрывшись телогрейкой, Петька чистил винтовку у дальнего дерева, отвернувшись, и это уединение среди лагеря, среди двадцати трёх человек, которые могли проснуться в любую минуту, казалось запретным, почти греховным — тайна, которую они делили вдвоём, в тишине, под утренним небом, окрашенным в розовый и золотой.
— Пей, — сказал он тихо, и его голос, низкий, чуть хриплый со сна, прозвучал как обещание, как приглашение в ту дверь, которую она уже открыла прошлой ночью, когда позволила ему войти в себя, когда не закрыла глаза, а смотрела на него в темноте, чувствуя, как его тело движется внутри неё, и не знала, стыд это или свобода.
Татьяна поднесла флягу к губам — спирт, разбавленный водой, обжёг горло, разлился теплом в груди, и она сделала ещё глоток, чувствуя, как жидкость стекает по пищеводу, оставляя за собой след жара, который смешивался с тем теплом, что всё ещё пульсировало в пальцах, где он держал её. Она вернула флягу, и их пальцы снова встретились, и на этот раз он не отпустил их — просто сжал чуть крепче, и она почувствовала, как большой палец гладит её кожу, едва касаясь, рисуя круги на внутренней стороне запястья, где билась жилка, и этот жест был таким интимным, таким нежным среди грубости лагерной жизни, что у неё перехватило дыхание.
Она смотрела на его руку — на рыжие волоски на запястье, на тонкую белую полоску шрама, на то, как его пальцы переплетаются с её, и думала о том, что это первый раз за много недель, когда её касаются не для того, чтобы взять, сломать, уничтожить, а просто чтобы коснуться, и от этой мысли защипало в глазах, но она не позволила себе заплакать — только сжала его пальцы в ответ, и он улыбнулся, чуть заметно, уголками губ, и эта улыбка была теплее утреннего солнца.
— Ты как? — спросил он, всё так же тихо, и его глаза — зеленые, с золотыми крапинками, которые она заметила только сейчас, когда свет падал на них под правильным углом — смотрели на неё с вниманием, которое не было