оценивающим или хищным, а просто человеческим, и это было так непривычно, что Татьяна на мгновение забыла, как дышать.
— Хорошо, — ответила она, и голос её прозвучал хрипло, почти шепотом, и она кашлянула, чувствуя, как краска заливает щеки — она, Татьяна, врач, мать, женщина, которая за последние недели пережила столько унижений, что, казалось, уже не способна краснеть, стояла сейчас на коленях перед этим рыжим мужчиной и чувствовала себя девчонкой, впервые принимающей ухаживания.
Он отпустил её пальцы, но только для того, чтобы сесть рядом, на сухую хвою, и его плечо оказалось в дюйме от её плеча — она чувствовала тепло его тела сквозь тонкую ткань рубашки, слышала его дыхание, ровное и спокойное, и этот близкий контакт, ещё не прикосновение, но уже не расстояние, казался более интимным, чем всё, что было между ними прошлой ночью.
— Нам нужно выступать через час, — сказал он, глядя куда-то в сторону, на верхушки сосен, где небо уже наливалось голубизной, и его профиль — прямой нос, волевой подбородок, рыжая щетина на щеках — вырисовывался чётко, как на гравюре. — Но у нас есть время.
Он повернулся к ней, и в его взгляде было что-то, от чего у Татьяны пересохло в горле — не похоть, не голод, а вопрос, который он не задавал вслух, но который висел в воздухе между ними, прозрачный и хрупкий, как утренняя паутина. Она поняла, что эта тишина — её выбор. Она могла встать, отряхнуть юбку, разбудить Варю и заняться делами лагеря, и он бы не сказал ни слова, не посмотрел бы с упрёком, не напомнил бы ей о том, что произошло между ними прошлой ночью. Или она могла остаться — остаться здесь, на этой хвое, в этом уединении, которое длилось всего несколько минут, но казалось вечностью, и позволить себе то, чего она не позволяла уже много недель: просто быть женщиной, которую хотят не для того, чтобы унизить, а для того, чтобы быть с ней.
Она не встала.
Татьяна повернулась к нему, и её колено коснулось его колена — лёгкое, почти случайное прикосновение, от которого по её бедру пробежала дрожь, и она увидела, как его зрачки расширились, как он чуть наклонил голову, и в этом движении было столько невысказанного, столько напряжения, что воздух между ними, казалось, загустел, стал плотным и тёплым, как перед грозой.
Он поднял руку и коснулся её лица — кончиками пальцев, едва ощутимо, провёл по скуле, по виску, заправил выбившуюся прядь светлых волос за ухо, и его пальцы пахли порохом и деревом, и этот запах, странный и чужой, вдруг показался ей самым родным на свете, потому что он принадлежал ему, этому рыжему мужчине, который спас её и Варю, который дал ей выбор, который смотрел на неё так, будто она была не вещью, не трофеем, не инструментом для утоления похоти, а человеком — живым, тёплым, настоящим.
— Татьяна, — сказал он, и её имя в его устах прозвучало как молитва, как заклинание, как признание в чём-то, что она не осмеливалась назвать, и она закрыла глаза, чувствуя, как его пальцы скользят по её шее, по ключице, останавливаются у выреза рубашки, и её тело откликнулось само — она подалась вперёд, прижалась к нему, и его руки обхватили её, притянули ближе, и она почувствовала его дыхание на своих губах — тёплое, с лёгким привкусом спирта и утренней свежести.
Поцелуй был неожиданным — не жадным, не требовательным, а мягким, почти робким, будто он боялся спугнуть её, будто сам не верил, что это происходит, и