На всех корпоративных фотографиях за восемь лет меня нет — фотографировала я. «Лаура, щёлкни нас», — и я щёлкала, и никому не приходило в голову, что по ту сторону телефона тоже кто-то стоит. Меня не замечали в толпе, не запоминали после встречи, на улице на меня не оборачивались.
Жизнь моя была выстроена из аккуратных цифр. Бухгалтерия фирмы, которая торгует кафельной плиткой: накладные, сверки, квартальные отчёты, тихие шаги по линолеуму от стола к принтеру и обратно. Вечером — телевизор, чтобы в квартире звучал хоть чей-то голос. Диктор рассказывал о погоде в регионах, а я ела гречку из кастрюли, стоя у плиты: садиться одной за накрытый стол — это уже спектакль, а зрителей не было.
Лицо у меня было правильное и пустое, как бланк, который забыли заполнить. Глаза серые, как зимнее небо над панельными домами. Одевалась я так, чтобы взгляд соскальзывал: бежевое, серое, тёмно-синее. Говорила так тихо, что на планёрках меня переспрашивали дважды, а на третий раз уже не переспрашивали.
Даже тело смирилось. Оно не требовало внимания, не напоминало о себе, ничего не просило. В банке такие счета называют спящими: деньги лежат, движения нет годами, и никто не приходит.
Мама назвала меня Лаурой в честь героини какой-то книги, которую так и не дочитала. Имя досталось мне на вырост, как пальто, а я в него так и не выросла. Единственный мой мужчина — третий курс, общежитие, всегда в темноте и всегда быстро — однажды назвал меня Леной. Я не поправила.
С мамой мы виделись редко: она давно жила в другом городе, с другой семьёй, и звонила на Новый год. Вырастила меня бабушка — сурово, без нежностей — и научила главному, что знала сама: не высовывайся. Говорилось это так, как другие говорят «надень шапку».
Летом мы сидели у неё на балконе, и я считала звёзды — до ста, до двухсот, сбивалась и начинала сначала. Бабушка сердилась: звёзды не считают, бородавки вырастут. Я считала шёпотом. А когда она уходила ставить чайник, махала им рукой — тем, кто, может быть, смотрит оттуда вниз. Бабушка видела это в тёмном стекле балконной двери и говорила, не оборачиваясь: «Не маши. Люди подумают — дурочка». Бородавки у меня не выросли. Выросла бухгалтерша.
На потолке над кроватью до сих пор держались звёзды, которые я наклеила в двенадцать лет, — пластмассовые, жёлто-зелёные, из тех, что светятся в темноте. Бабушка ворчала из-за клея на побелке, но отдирать не стала. После её смерти квартира перешла ко мне, а звёзды остались на месте. Погасишь свет — и они горят минут двадцать: с годами всё светит хуже. Засыпала я всегда позже, чем они гасли.
А в ту ночь уснула раньше.
* * *
Комната была залита янтарным светом, и у этого света не было источника — ни лампы, ни свечи. Светился сам воздух, тёплый, как солнце сквозь закрытые веки. Высоко, под самым потолком, было круглое окно, а в нём стояла ночь, набитая звёздами так плотно, что темноты между ними не оставалось. Столько не бывает. Бабушка не досчитала бы и до утра.
И Он был там.
Целиком я Его ни разу не разглядела — ни в ту ночь, ни потом. Видела кусками: тёмную прядь, упавшую на лоб; угол рта; тень от ресниц на скуле. Что Он высокий, я знала, потому что, когда Он наклонялся, свет заслоняло. Голос у Него был низкий и отдавался не в ушах, а в рёбрах, как гул поезда, когда стоишь на платформе слишком близко к краю.