головой у неё на коленях. Она гладила его по волосам и тихо говорила по-румынски. На столике мигала зелёным радионяня: в детской дышал Андрей. Я замер в дверях.
Язык я понимал плохо, но смысл уловил. Она говорила про Брашов. Про бабушку. Про то, что они поедут вместе. Не «если» — «когда».
Флорин что-то спросил, и она засмеялась — громко, запрокинув голову, на всю гостиную. Я ни разу не слышал, как она смеётся в голос. Я стоял в дверях и слушал этот смех, как слушают металл: стукнешь — звенит. Дребезга не было.
Радионяня щёлкнула — Андрей повернулся во сне. Смех оборвался. Она посмотрела на мигающий огонёк, и рука у Флорина в волосах остановилась.
На следующий день за завтраком я спросил:
— Ты решила.
Это был не вопрос. Она поняла. Помолчала. Кивнула.
— Когда?
— Через две недели.
Андрей сидел между нами в высоком стульчике и размазывал кашу по подносу. Она смотрела на него, не на меня.
— Андрей останется, — сказала она. — С тобой.
Голос был ровный. Ложку она держала так, что побелели пальцы.
Первое, что я сказал, было не то.
— Ты не можешь бросить грудного ребёнка.
Слова «бросить» я не выбирал. Оно лежало наготове с того вечера, когда она рассказала мне про Флорина, — и я его взял. Она не отвела глаз.
— Я знаю, — сказала она. — Скажи, что я не могу.
Сказать было просто. Одно слово — и она осталась бы. По слову, как вставала на колени, как ждала под дверью «войди». Это была бы правда — и это был бы поводок. Я молчал. Она смотрела, как я молчу.
Андрей уронил чашку-непроливайку, она покатилась по полу, и он заревел — сразу, во весь голос. Джи дёрнулась к нему и остановила руки на полпути, над подносом.
— Сиди, — сказал я. — Я сам.
Я достал его из стульчика — тёплого, липкого от каши, злого — и ходил с ним по кухне, от окна к холодильнику и обратно, пока он не затих у меня на плече. Джи сидела и смотрела на свои руки.
— Там мать, которая не встаёт, — сказала она, когда стало тихо. — Флорин, которого я оставила, когда ему было пять месяцев. Ни денег, ни работы.
— Деньги есть.
— У тебя. — Она подняла на меня глаза. — Возьму — и это опять сделка. Хватит.
Андрей сопел мне в шею. Она смотрела на него.
— Флорина я бросила, как бросают вещь на вокзале. Андрея оставляю там, где его держат. У отец. — Она запнулась и не поправилась. — Это разное. Скажи, что это разное.
Падеж у неё разъехался — как тогда, с Брашовом. Я знал, что это значит.
— Я не знаю, — сказал я.
Это была правда, и хуже ответа у меня не было. Она кивнула — так кивают тому, чего ждали, — встала и ушла в детскую.
Я остался на кухне с Андреем на плече. Каша на подносе застывала. Он уснул на полувсхлипе — сразу, всем телом, как засыпают в десять месяцев, — и стал тяжелее.
Я пошёл к ней с ним на руках.
Она стояла у пустой кроватки и складывала его вещи — распашонки, ползунки — стопкой, рукав к рукаву. Не обернулась.
— Разное, — сказал я.
Слово далось тяжело — тяжелее, чем Андрей у меня на руках.
Она обернулась не сразу. Посмотрела на меня, на Андрея у меня на плече.
— Ты это говоришь, чтобы я перестала спрашивать.
— Да.
— Скажи ещё раз.
— Разное.
Она взяла у меня Андрея — осторожно, чтобы не разбудить, — и прижалась щекой к его макушке. Так и стояла.