она сказала один раз, ночью, когда кормила его в кресле у окна и думала, что я сплю.
— Когда узнала, что беременна, испугалась. По-настоящему. В прошлый раз я ушла. — Она переложила его к другой груди. — А мама там одна, больная. Тянет Флорина и ни разу ни о чём не попросила. Лучше бы ругалась.
Андрей зачмокал, и она замолчала. Потом сказала — уже не мне, ему:
— А с тобой — ничего. Взяла на руки, и не зажало. Просто ты. Ладно. Попробую.
По ночам я видел, как она стоит над кроваткой и смотрит на него, как смотрят на подарок, которого не заслужили.
Один раз она сорвалась. Андрею было три месяца, она не спала четвёртую ночь — я видел это по теням под глазами, по тому, как она держала кружку — обеими руками.
Был обычный день. Я зашёл на кухню — она стояла у раковины, руки мокрые, в руках тарелка. Посуды в мойке не было. Она держала эту тарелку и всё. На полу у ног валялась разбитая чашка. Она не обернулась.
— Джи.
— Не подходи, — сказала она. Голос сел, звучал чужим, хриплым. — Не подходи сейчас. Пожалуйста.
Я замер. Смотрел на её спину — плечи напряжены, лопатки торчат под тонкой тканью. В детской за стеной возился Андрей, кряхтел, как всегда перед сном.
— Не подойду, — сказал я. — Я здесь.
Она опустила тарелку. Медленно, с усилием опустилась на пол. Села, прислонившись спиной к шкафам, обхватила колени. Слёзы текли по щекам, она не вытирала их — может, не замечала.
Я сел рядом. Оставил пространство, но был близко.
Она молчала. Долго. Потом сказала, глядя в пол:
— Я не знаю, как это — любить просто. Без того, чтобы всё время проверять себя, не делаю ли я снова ошибку. Как с Флорином. Я думала, во второй раз будет по-другому. А я всё равно не знаю. Это не жалоба. Просто — факт.
Она замолчала. В сухом, усталом «факт» было столько злости на себя, что я не нашёл слов. Сидел рядом и смотрел на её руки — они всё ещё были мокрыми.
Глава 17. Мать
Андрею было восемь месяцев, когда в десять вечера раздался один короткий стук. Точно такой же, как всегда.
Она вошла и остановилась у двери. Ошейник на шее. Руки опущены. Нижняя губа дрожала — она пыталась её закусить, но не могла.
— Я больше не могу без этого. Без тебя. И я ненавижу себя за это. Я мать. У меня сын. А я стою здесь и хочу, чтобы ты меня привязал. Чтобы ударил. Чтобы я не могла думать ни о чём.
Слёзы потекли. Она не попыталась их стереть. Я поднялся из-за стола.
— Ты хорошая мать, — сказал я спокойно. — И ты моя. Одно другому не мешает.
Она резко вдохнула — и было ясно: до этого не дышала совсем. Эти слова вошли в неё глубже любого удара — мгновенно, без защиты.
— На колени.
Она опустилась медленно, убрала руки за спину. Я подошёл, провёл пальцами по ошейнику — по коже, чуть выше края. Она вздрогнула всем телом.
— Ты пыталась задушить это в себе, — сказал я. — И сделала только хуже.
Я посмотрел на её шею. Ошейник. Ниже, в вырезе халата, — ключицы, острее, чем год назад.
— Иди. Возьми плётку. Ту, из буйволовой кожи.
Она замерла. В глазах — страх. И возбуждение.
— Хорошо.
Шёпот. Шаги. Медленные — я слышал каждый. Дверь кладовой. Тишина. Я не дышал. Она знала — я жду. Она выбрала это.
Она появилась в дверях. Плётка в двух руках — снизу, как несут