в наволочке запах, пока он не стал вагонным. За окном шла Сибирь — чёрная, без огонька, час за часом.
На вокзале меня встретила тётка с пирожками. От неё тоже пахло «Красной Москвой». Я остановился, как от пощёчины, и поцеловал её в сухую, добрую, не ту щёку.
Через два дня я летел домой — пять часов, и все пять проспал. Папа встретил меня в аэропорту, посмотрел и ни о чём не спросил. Хорошая была поездка, как он и говорил. В основном дорога.
Заколка лежит до сих пор в коробке, где держат вещи без имени. От Ники в этой коробке нет ничего: единственное, что было у нас на двоих, — номер на трамвайном талоне — я отдал ей сам.
Эпилог
Прошло тридцать лет. Другие женщины, другие страны. Той страны больше нет. Той Одессы — тоже, хотя дворы на месте и ворота в них всё так же не закрываются.
Любил я потом по одной — честно, подолгу, иногда счастливо. А в поездах — вот так.
Иногда, с новой женщиной, я вижу перрон Челябинска и прямую спину в платке. Она не обернулась. Но я знаю — она сказала одно слово. Или мне хочется, чтобы сказала.
«Прости».
Я открываю глаза. Рядом — та, что сейчас. Двадцать шесть. Имя она сказала, я забыл его к Казатину. На пальце у неё — бледная полоска, след от кольца.
Колёса стучат.
Она приходит к концу долго, некрасиво, обеими руками прижимая к себе мою голову, и полоска на её пальце белеет у меня перед глазами в свете фонаря с какого-то полустанка. Потом отпускает. Дышит, как после бега.
— А ты? — шепчет она и тянет меня наверх.
Тело моё готово — не так, как тогда, а как у мужчины под пятьдесят: с оговорками. Я сажусь на пол, спиной к противоположной полке, и глажу её щиколотку.
— Потом.
Она засыпает быстро. Я сижу на полу и смотрю в окно, где ничего не видно, кроме меня самого.
Для меня тогда это могло стать началом.
Для Ульяны это был конец каникул.
А я все эти годы ехал дальше, от перрона к перрону, собирая чужие «прости» и не замечая, что каждый раз прощаюсь сам.