Она засмеялась — и перестала, когда я снова задвигался.
Тогда она упёрлась мне в грудь, вывернулась и села сверху, согнувшись под верхней полкой. Взяла мои запястья и прижала к матрасу.
— Лежи. Я сама.
Опустилась — до конца — и замерла. Я рванулся ей навстречу. Ногти впились мне в запястья.
— Лежи, сказала.
И задвигалась не торопясь, в такт вагону: поднималась и опускалась снова, и солнечный столб ходил по ней вверх и вниз — по ключице, по груди, по животу, — а пыль в нём всё так же стояла неподвижно. Я терпел, стиснув зубы, считал стыки — пятьдесят, шестьдесят — и сбился. Она это увидела и улыбнулась сверху одними глазами.
Дыхание у неё укоротилось. Она легла лбом мне на грудь, задвигалась часто и мелко — и замерла, прикусив кожу у меня над соском, чтобы не закричать. Я догнал её, почти не двигаясь.
Лежали. Потолок дрожал. Она закурила «Яву» и пустила дым в решётку вентиляции.
— Ошибка, — сказала она. И рука не ушла из моих волос.
К вечеру проводница слово сдержала — и не сдержала. Стук.
Мы вскочили. За дверью голос: майор, тон человека, перед которым открывают сразу.
— Проводница! А тут что заперто?
— Пассажиры отдыхают, товарищ майор, — сказала проводница голосом, который за синенькую был обязан звучать убедительно.
Стук, требовательнее. Я стоял с рубашкой в руке, голый и мокрый, и не дышал. За переборкой был тот самый тамбур, и во всём вагоне не было ни одного угла, где нас могло бы не быть. Шаги постояли — и ушли дальше.
Мы долго не двигались. Сидели на краю полки, не глядя друг на друга. Шампанское на языке отдавало железом. Если бы он толкнул дверь — проводница, протокол, письмо по месту работы. Я знал, как это делается. Она знала лучше.
— Не при свете, — сказала она наконец. — Я так не могу.
И подтянула простыню к плечу, хотя в купе было под тридцать.
7. Ночью могла
Ночью могла.
Радио к ночи смолкло, и стал слышен весь поезд: стук, дрожь полки, дальний гудок. Фонарь полустанка прошёл по её плечу жёлтой полосой и съехал на рёбра.
Я положил ладонь туда, где вчера. Ульяна накрыла мою руку своей и повела — не пальцами, весом. Где медленно. Где совсем не трогать. Я слушался. Минуту. Потом пальцы начинали частить, и она отводила их обратно, терпеливо, как отводят ребёнка от горячего. Когда она сама развела колени, я понял, что урок кончился.
Она остановила меня ладонью на животе — в самом начале.
— Подожди. Просто лежи.
Я лежал и не двигался. Ника когда-то учила меня не гнать. Ульяна учила не двигаться вовсе, и это было труднее. Под ухом у меня стучало её сердце — один удар короче соседних, и снова ровно, и я ждал этого короткого удара, чтобы было за что держаться. Колёса отбили сорок стыков, пятьдесят. Дыхание у неё опустилось ниже, в живот, и стало тяжёлым.
Потом она качнулась сама — раз, другой, — и я пошёл за ней, как хватаются за поручень на повороте.
Это было единственное, чему я научился в том поезде по-настоящему. И забыл в ту же ночь.
Хватило меня ненадолго. А через минуту я снова был готов.
— Ты что, заведённый? — шёпотом, почти с испугом.
Перед большой станцией, пока проводница не заперла туалет, Ульяна сходила умыться. Я лежал и смотрел на щель под дверью, по которой ходили тени. Вернулась она, пахнущая хозяйственным мылом — земляничного у неё не было, — легла, и я сразу прижался к ней сзади. Тело моё не знало слова «хватит».