Завтрак в это утро был самым неловким приёмом пищи в моей жизни. Воздух на кухне был густым и тяжёлым, словно пропитанным неслышным гулом того, что произошло в ванной.
Мама сидела напротив, уставившись в свою тарелку с овсянкой, которую она так и не притронулась. Она была одета в строгий, закрытый халат, завязанный на все пуговицы, будто пытаясь забаррикадироваться от мира. И от меня.
Она молчала. Это было хуже любой истерики. Это молчание было оглушительным. Время от времени она поднимала на меня взгляд — быстрый, украдкой, полный такой всепоглощающей растерянности и стыда, что мне хотелось провалиться сквозь землю. Она смотрела не мне в глаза. Её взгляд скользил по моей футболке, останавливаясь на том месте, где под тканью угадывались два маленьких, но уже уверенных холмика. И каждый раз она тут же отводила глаза, краснея и делая вид, что очень увлечена своим холодным завтраком.
Сергея не было дома. Он ушёл «по делам», оставив нас наедине с этой сценой немого ужаса. Я была благодарна ему за это. Его присутствие только усугубило бы и без того невыносимую ситуацию.
Я пыталась есть, но еда вставала комом в горле. Каждый звук ложки о тарелку отдавался в тишине как удар молотка. Мы были как два актёра, забывшие свои роли в самом середине спектакля.
И тогда, когда я уже почти смирилась с тем, что мы просидим так до вечера, она нарушила молчание. Она не подняла глаз, продолжая водить ложкой по тарелке.
«Вечером... — её голос прозвучал хрипло, она прокашлялась. — Вечером, сынок... зайди ко мне. В спальню».
Она сделала паузу, собираясь с духом.
«Мне нужно... мне нужно с тобой кое о чём поговорить».
Она произнесла это с такой неестественной, натянутой casualness, что стало по-настоящему страшно. В её голосе не было злости, не было отвращения. Была какая-то обречённая, смущённая решимость.
Я просто кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Моё сердце колотилось где-то в горле.
Она наконец подняла на меня глаза. В них читалась паника, стыд, но и что-то ещё... любопытство? Жажда понять?
«Хорошо?» — переспросила она, и в её тоне прозвучала почти мольба.
«Хорошо, мам, — прошептала я. — Я зайду».
Она кивнула, словно с облегчением, и резко встала из-за стола, оставив свою полную тарелку.
«Я... я пойду прилягу. Голова болит».
И она быстро вышла из кухни, оставив меня одну с гудящей в ушах тишиной и тяжёлым, сладковатым предчувствием чего-то неминуемого. Вечер обещал быть долгим. И всё в моей жизни, казалось, должно было перемениться после этого разговора.
Вечер тянулся мучительно долго. Каждый звук за окном, каждый скрип в подъезде заставлял меня вздрагивать. Я сидела в своей комнате, пытаясь читать, но буквы расплывались перед глазами, складываясь в одно единственное слово: «разговор».
Наконец, послышались её шаги в коридоре, звон ключей. Сердце ёкнуло и забилось чаще. Я слышала, как она прошла на кухню, как включила воду, как что-то доставала из шкафов. Потом шаги направились в её спальню.
Прошло ещё минут пятнадцать томительного ожидания. Потом её голос, тихий, но чёткий, донёсся из-за двери:
«Сынок? Зайди, пожалуйста, ко мне».
Я сделала глубокий вдох, словно собираясь нырнуть в ледяную воду, и вошла.
Она стояла посреди комнаты, уже переодетая. На ней был тот самый тонкий, полупрозрачный халат из тёмно-бордового шифона, который я всегда тайком обожала. Он обрисовывал каждый изгиб её тела, и при свете лампы я видела тёмные очертания её груди, линию бедер. От неё пахло дорогим кремом и её духами — ароматом, который теперь казался мне одновременно родным и чужим.
Её лицо было серьёзным, сосредоточенным. В нём не было утрашнего стыда, только какая-то обречённая, материнская решимость.