его холодная, будто и не ложился. «Куда запропастился, чертёнок?» — подумал я, нахмурившись. Тревога кольнула сильнее, и я решил пойти к Клаве. Может, засиделся у неё. Надел старую куртку, взял фонарь, но не зажёг — луна светила, как фонарь, да и не хотел шуметь. Шёл через двор, сапоги шуршали по траве, пахло сыростью и дымом от соседских печей. Где-то квакали лягушки, калитка у Клавиного забора скрипнула, и я остановился, прислушиваясь. Тишина, только сердце стучит, да колени ноют — старость, будь она неладна.
Её дом стоял тёмный, но в спальне, где окно низкое, дрожал слабый свет, будто от свечи. Я хотел постучать, но замер — тень мелькнула за потёртой шторой, и голос, низкий, хриплый, донёсся изнутри. Подкрался ближе, стараясь не хрустнуть веткой, и заглянул в щель между занавесками. То, что я увидел, будто ножом по сердцу полоснуло, а потом жаром в пах ударило.
Мой внучек, худой, был на большой кровати с пуховой периной, а под ним — Клава, голая, пышная, как спелая тыква. Он был сверху, его бёдра двигались, резкие, неумелые, а она стонала, её тяжёлые груди, с тёмными сосками, колыхались в такт, блестя от пота. Её седые волосы разметались по подушке, широкие бёдра, с ямочками и родинками, поднимались навстречу ему, а кожа, бледная, с морщинками у пупка, лоснилась в свете свечи. Я услышал её шепот, обрывочный, хриплый: «…не спеши… вот так…» — и замер, будто громом ударенный.
«Господи, что ж это?» — мелькнуло в голове. Хотел ворваться, оттащить мальчишку за уши, отругать Клаву за то, что мальца совратила. Она ж ему в бабки годится! Но ноги приросли к земле, а глаза, будь они неладны, не отрывались. Клава была красива, как в молодости моя Маша, когда мы в сарае кувыркались, пока её отец не видел. Я вспомнил Машу — её мягкие груди, её смех, как она шептала мне в темноте, и как её не стало десять лет назад. Клавины стоны, её тело, старое, но полное жизни, разбудили во мне что-то, чего я давно не чуял.
Мой старый член, сморщенный, с седыми волосками у основания, вдруг зашевелился в штанах, будто вспомнил молодость. Он был не тот, что в двадцать лет — кожа потемнела, вены проступили, но твёрдость вернулась, горячая, живая. Я тяжело дышал, пот стекал по лбу, а стыд боролся с вожделением. Клава перевернулась, встав на колени, её попа, пышная, с мягкими складками, открылась, и я увидел, как внук, смазав её маслом, вошёл в неё сзади, в анус, медленно, но жадно. Она ахнула, её рука скользнула к своей щели, лаская себя, а груди, тяжёлые, с синими венами, подпрыгивали, тени от них плясали на стене. Её стоны стали громче, она шептала что-то, и я расслышал: «…хорошо… давай…»
Я не выдержал. Рука сама сунулась в штаны, пальцы, натруженные, с мозолями, сжали мой член, твёрдый, несмотря на годы. Я дрочил его, чувствуя, как колени дрожат, как грудь сдавило, будто камнем прижало. Хотелось крикнуть, ворваться, а то и присоединиться — Клава была женщиной, настоящей, и её тело, блестящее от пота, звало, как сирена. Я видел, как она выгнулась, её щель запульсировала под её пальцами, а внук застонал, изливаясь в её попу. Я кончил, горячие струи брызнули в ладонь, и я чуть не рухнул, хватаясь за забор, дыхание сипело, как у загнанной лошади.
Клава легла на бок, её кожа лоснилась, а по её бедру, бледному, с ямочками, стекала тонкая струйка спермы, блестя в свете свечи, как роса на траве. Внук лежал рядом, его