в воздухе, настойчивый и требовательный, как его взгляд. Он требовал ответа.
Всплывали обрывки прошлого, как выброшенный на берег мусор. Школьный хор. Учительница, хвалящая мой слух и поставленный голос. Мои собственные, украдкой записанные на старый диктофон песни — робкие, наивные, полные настоящего, невысказанного чувства. И всегда — леденящий, парализующий страх. Страх сцены, страх чужих оценивающих взглядов, страх оказаться посмешищем, страх, что моего «таланта» недостаточно, что он — миф.
Я боялась ему говорить. Боялась, что он счел бы это глупым, инфантильным, несерьезным увлечением, недостойным его идеально отлаженного механизма. Но он, как всегда, все понял без слов, уловив малейшие вибрации моего смятения.
— Ты определилась? — спросил он однажды вечером, откладывая книгу по истории искусства и смотря на меня прямо.
Я глубоко вдохнула, словно собираясь нырнуть в ледяную, неизвестную воду.
— Я... я думаю, я хотела бы петь. Не оперу, конечно. Что-нибудь... лирическое. Джазовое, может быть.
Я ждала насмешки, скепсиса, снисходительной улыбки. Но он лишь медленно кивнул, его лицо осталось задумчивым и серьезным, как если бы я предложила новый инвестиционный проект.
— Хороший, глубокий выбор. У тебя есть природные задатки. Но нужно будет работать над голосом чтобы он стал глубоким, с приятным, бархатным тембром, хорошей глубиной. Надо будет найти тебе серьезного, строгого педагога по вокалу. Но пока — работа в кафе продолжается. Можно совмещать, пока не будет стабильного, профессионального результата. Дисциплина и распорядок — прежде всего.
Облегчение, хлынувшее на меня, было таким мощным, что у меня перехватило дыхание и я чуть не расплакалась прямо там, на диване. Он не просто разрешил. Он «одобрил». Он увидел в этом смысл, потенциал, цель. Он встроил мою мечту в наш общий порядок.
А потом он подарил мне новую пробку. Гораздо больше предыдущей, тяжелую, из черного матового, почти живого на ощупь силикона, с изящным, словно паутинка, узором и все тем же крошечным бриллиантом у основания.
— Чтобы ты не забывала, кто ты, пока ищешь и кем хочешь стать, — сказал он, вводя ее в меня своими уверенными, властными пальцами, и это движение было одновременно интимным и функциональным, как заправка машины бензином.
И я не забывала. После того случая в парке что-то окончательно переключилось, щелкнуло внутри навсегда. Его слова — «похотливая, любимая сучка» — которые должны были унижать, на самом деле освободили меня. Они сорвали с меня тяжкий, невыносимый груз чужих и своих собственных ожиданий, груз необходимости быть «нормальной», «приличной», «правильной» девушкой с «нормальными» мечтами. Они дали мне чистое, безоговорочное разрешение. Разрешение быть той, кем я была на самом деле на глубинном, животном уровне — существом, созданным для него, для его удовольствия, для его воли. Это было не унижение, а клеймо, дарующее принадлежность. Порода.
И когда я вспоминала его слова, особенно в самые неподходящие моменты — разнося заказы, моя кружки, — по мне пробегала волна такого жгучего, такого всепоглощающего, постыдного желания, что темнело в глазах и подкашивались ноги. Я ловила себя на том, что в такт шагам, под шум кофемашины, я про себя, губами, повторяю: «Я его сучка. Его похотливая, послушная сучка». И от этих мыслей, от этих слов по моим жилам разливался жидкий огонь, а между ног становилось горячо, влажно и пусто, требуя его заполнения.
Иногда он, ради забавы и чтобы показать мне, кто я есть, по телефону приказывал: «Пописай». И я, не раздумывая, подчинялась. Теплая струя разливалась по бедрам, пропитывала тонкую ткань униформы, стекала по ногам, наполняя кроссовки теплой влагой. Я стояла, чувствуя, как по щекам ползут горячие слезы стыда и возбуждения, и продолжала работать, улыбаясь клиентам, делая капучино дрожащими