кирпичному, с красной крышей и белыми наличниками, что стоял на отшибе, как у тех нуворишей, что на перестройке на свиньях да на зерне поднялись, — когда из-за забора вынырнула соседка. Баба лет шестидесяти с хвостиком, круглая, как бочка с капустой. С красными щеками, заплывшими глазками и платком, наброшенным на седеющие волосы. Она полола грядки у своего низенького домишки, в лёгких шлёпанцах и выцветшем ситцевом платье, что обтягивало ее тяжелые бедра и грудь, колыхавшуюся при каждом движении. Завидев Марию с Арсением, она разогнулась, уперлась руками в бока и заорала так, что куры в соседнем дворе всполошились:
— Ой, батюшки-святы, Машенька! Ты ли это, родимая? С сыночком что ли? Ну наконец-то к нашему Федорычу приехали! А то он все лежит да стонет, бедный, один-одинешенек!
— Здравствуйте вам, - поприветствовала Мария.
Арсений буркнул что-то невнятное, перекинул сумку на другое плечо и отошел чуть подальше, разглядывая свиней за высоким забором дедовского хозяйства. Мария остановилась, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони. Соседка — тетя Люба, кажется, так ее звали в детстве, подскочила ближе, глаза блестели от любопытства и радости, голос тараторил, как пулемет:
— Ой, девонька, хорошо, что ты приехала! Иван-то Федорыч теперь помягче стал, ой помягче, особенно как перевернулся в своем джипе-то! Раньше он, сама знаешь, кобель кобелем, всех баб в округе перетрогал, а меня-то и подавно, бывало выведет на пригорок, сядет рядом, да и… ну ты понимаешь! А нынче лежит, нога в гипсе, рука забинтована, и глаза другие — жалобные, что ли. Работники по ферме бегают, сестра Анна еду носит, а толку? Интимную гигиену никто не хочет делать, нос воротят. А ты дочка родная, тебе сам Бог велел!
Мария кивнула, чувствуя, как внутри все сжимается от этих слов — "тетя Люба, значит, и была одной из тех, кого отец поёбывал после смерти матери, круглая, смешлива, с тяжелым телом, что когда-то, видать, нравилось старику." А теперь эта баба тараторит, будто родня ближайшая:
— А авария-то как была, слушай! Он после гулянки с одной, ну с молодой какой-то из района приезжала, напился, сел за руль своего внедорожника, а ночь темная, дорога скользкая после дождя. Гнал, как молодой, а тут поворот у оврага — и бац! Съехал в кювет, перевернулся раза три, аж железо в гармошку сложилось. Его еле вытащили, кости переломал, кровь по лицу, а он все матюгался: "Живой я, суки, живой!" В больнице лежал, потом домой забрали. Теперь вот лежит, стонет, но живучий, ой живучий твой батя! Иди, милая, иди, он тебя ждет, все твердит: "Машка приедет, Машка поможет, она у меня одна осталась".
Тетя Люба хихикнула, подмигнула масленым глазом, махнула рукой в сторону ворот:
— И сыночка не стесняйся, Негритосик твой вырос-то какой! Пусть тоже заходит, дед порадуется.
Арсений сплюнул в пыль, отвернулся, а Мария почувствовала, как старая обида поднимается из нутра, горькая, как полынь: "Негрисосик" — так отец звал его с первого взгляда, когда она, молодая, приезжала показать младенца. Иван Федорович только скривился и отмахнулся: "Дура ты, Машка, не сделала аборт вовремя". С тех пор — разрыв, десять лет ни слова. А теперь вот зовет, сломанный, но все тот же — хитрый, похотливый, с деньгами и фермой за спиной.
— Спасибо, тетя Люба, — тихо сказала Мария, подхватила сумку и пошла к воротам, где уже виднелся помятый джип под навесом. Жара давила, пот стекал по спине, но внутри у нее было холодно, будто предчувствие беды.
Они вошли в дом через широкие сени, где пахло свежим деревом, лекарствами и чем-то съедобным, горячим. В