осталась, и оттуда ещё тянуло паром, запахом мыла и тем тяжёлым, мужским духом, что висел над отцом. Она прислонилась спиной к стене в коридоре, ладони прижала к лицу, чувствуя, как они дрожат, а сердце колотится так, будто хочет выскочить и убежать отсюда, из этого дома, из этой жизни. "Господи, что ж это творится-то..." — прошептала она, и слёзы, горячие, как та жара на улице, покатились по щекам. Внутри всё рвалось на части. С одной стороны — стыд, жгучий, невыносимый. Отец родной, а лежит там голый, с этим... с этим стоящим хуем, как у молодого, и требует, и лапает, и слова такие говорит, что уши вянут. Дочь ведь она ему, плоть от плоти, кровь от крови, а он — как чужой мужик, похотливый, старый козёл, который всю жизнь баб топтал, мать изменами доводил до могилы, а теперь на неё, на Машку, глаз положил. От одной мысли об этом тошнило, хотелось кричать, бежать на улицу, сесть в первый автобус и назад, в общагу, в свою тесную комнатку, где стены тонкие, но хоть никто не требует такого сраму.
А с другой стороны — что-то томное, липкое, шевельнулось в самом низу живота, когда она увидела этот елдак, толстый, с набухшей головкой, стоящий колом, несмотря на гипс и годы. Большой, куда там тому водителю из молодости, или тем случайным мужикам, что были у неё за всю жизнь... раз-два и обчёлся. И от этой мысли стало ещё стыднее, потому что тело, предательское, отозвалось теплом между ног, лёгким таким, едва уловимым, но отчётливым... "Да что ж я за тварь такая? — думала она, кусая губы до крови, — в пятьдесят один год, седая, одинокая, на отца своего смотреть так?!"
И третье — самое тяжёлое, что давило на душу, как тот кирпичный дом на фундаменте: деньги!.. Наследство. Ферма эта свиноводческая, что кормит полсела. Дом двухэтажный, счета в банке, машина помятая, но новая была бы. Всё, чего у неё никогда не было: ни квартиры своей, ни зарплаты нормальной, ни будущего для Арсения. Сынок, так и висит на ней гирей, гуляка, судимый, никуда не годный. Отец ведь намекал уже: "Всё тебе будет, если по-хорошему". А по-хорошему — это значит уступить. Сначала рукой, потом ртом, а там... кто знает. Тетя Люба небось уступала, и другие бабы в селе, и получали за это подачки — кому крышу перекрыл, кому корову купил. А она — дочь! Ей должно достаться всё. "Терпеть, шептала она себе, вытирая слёзы подолом блузки. Недельку потерпеть, помочь с гигиеной, а там он подобреет, подпишет бумаги, и уеду. Не дамся дальше руки. Не дамся"...
Но в памяти стоял этот хуй — твёрдый, старый, но живой, и где-то глубоко, в самом тёмном уголке, голосок шептал: "А если отдаться-то приятно будет? Давно ведь мужика не было, вся высохла, как трава на солнцепёке..."
Мария оттолкнулась от стены, пошла на кухню, налила себе воды из графина, выпила залпом, холодная, с привкусом колодца. За окном темнело, звёзды высыпали, как соль на чёрный стол, а в ванной отец, наверное, всё ещё сидел, ждал, ухмылялся про себя. И она знала: это только начало... Конфликт внутри неё разгорался, как костёр от сухой травы — стыд, похоть и жадность тянули каждая в свою сторону, и неизвестно ещё, какая победит. Но пока что, она стояла на кухне, сжимая стакан, и слёзы капали в воду, солёные, горькие, как вся её жизнь.
Всю ночь Мария проворочалась на новом месте, в бывшей материной горнице, где простыни пахли старым