Акушерка приехала через полчаса. Алекс не отходил. Он сидел рядом. Держал мою руку, как Хозяин держит поводок. Когда приходила схватка, я сжимала его пальцы, он не отнимал.
Я лежала на полу, на тех самых тёмно-бордовых подушках, — кровать казалась неправильной, слишком высокой, слишком отдельной. На полу было правильнее. Ближе к земле. Ближе к чему-то настоящему.
Боль была непреодолима. Нарастала волна за волной, каждая схватка сжимала мой живот, тело разрывалось, расширяясь, чтобы отпустить то, что внутри. Матка сокращалась с силой, давя на позвоночник, влагалище горело, как в огне, пот лил ручьями, смешиваясь с амниотической жидкостью. Мой колокольчик на ошейнике звенел с каждым движением, каждой попыткой выдохнуть боль. Но это был не просто боль. Это был катарсис. Каждый спазм выталкивал не только младенца, но и старую Анну. Воспоминания о сером офисе, о мертвом сердце, о маме, учившей меня быть сильной. С каждой схваткой я оставляла часть человека позади. Алекс был рядом, его голос командовал: "Дыши, кошечка. Впусти эту боль, она твоя. Ты знаешь этот путь". Теперь это пригодилось здесь. Я дышала, как умела: медленно, ровно, отпуская боль с каждым выдохом. Не борясь с ней — идя вместе.
Схватки становились длиннее. Промежутки — короче.
В какой-то момент — уже не знаю, когда, время перестало делиться на минуты, — я перестала быть кем-то конкретным. Не Анна. Не Снежка. Просто тело. Просто усилие. Просто это, сейчас, здесь. Сабспейс через боль — я знала это состояние, узнавала его изнутри — и теперь оно было огромным, больше, чем всё, что было раньше. Тело делало что-то грандиозное. Оно знало, что делает. Я мяукала, выгибаясь, чувствуя, как плод толкается, как влагалище расширяется, жжёт, но это было правильно — животное, первобытное. "Ты рожаешь легко, как кошка", — шептал он, его глаза полны нежности, гордости, и от этого я углублялась в транс: боль становилась экстазом, тело дрожало от ощущений, как в оргазме.
И потом — плечи. Плечи вышли первыми, потом всё остальное — и мир стал другим.
Крик.
Маленький, возмущённый, абсолютно настоящий крик.
Когда мальчик вышел, скользкий, кричащий, с закупоренным пуповиной, что-то внутри меня просто сломалось и переродилось. Когда акушерка перерезала пуповину и отдала мне ребенка, инстинкт, настоящий, животный, не придуманный — взял верх полностью. Не роль. Не Снежка. Что-то более древнее, чем любая роль. Потребность коснуться. Потребность накрыть. Потребность дать тепло. Я вылизала его, очищала языком, слизывая белую защитную смазку, которой природа покрыла его кожу. Он замолчал. Почти сразу — замолчал. Нашёл мою кожу лицом, повернул голову. Вздохнул.
Я закрыла глаза.
Внутри было что-то, для чего нет слов — ни человеческих, ни кошачьих. Просто полнота. Просто: вот. Вот оно. Вот что это было.
Я поняла, что тихо мурлычу. Не специально. Само. Тихий, ровный звук из груди — не мяуканье, именно мурлыканье, — которого я раньше не умела. Как будто тело изобрело его именно для этого момента.
Ребёнок слышал. Его дыхание замедлилось, стало ровнее.
* * *
Алекс стоял в стороне — я видела его краем глаза. Акушерка занималась своим делом, говорила тихо, делала то, что нужно делать.
Потом она сказала:
— Папа, хотите взять?
Пауза. Небольшая, но я её заметила.
Он подошёл. Взял — осторожно, обеими руками, с той точностью, с которой берут очень хрупкие вещи. Держал неловко секунду — человек, который привык держать власть, не всегда умеет держать беспомощное.
Потом что-то изменилось. Я видела это — как его руки нашли правильное положение, как плечи опустились, как дыхание сменилось.
Он смотрел на ребёнка долго. Молча.
Потом я увидела — в свете ночника, в этой усталой, тёплой, пахнущей