и плакала — тихо, чтобы не разбудить его. Слёзы стекали в подушку. Колокольчик на ошейнике лежал неподвижно — он молчал, когда я не двигалась. И это молчание было странным. Как будто даже это маленькое серебряное существо рядом с моей ключицей не знало, что сказать.
* * *
Алекс утешал, но не нежностью. Он утешал властью. "Это твое предназначение, Снежка", — говорил он, аккуратно двигая рукой внутри моего расширяющегося влагалища. "Беременная кошка — совершенство. Ты создаёшь жизнь для меня. Ты — моя плодородная царица". Его взгляд был интенсивным, полным желания и гордости, и от этого я чувствовала себя ценной — не просто телом, а воплощением его воли. Он скользил языком по растущему животу, кусая кожу с достаточной силой, чтобы оставить следы — лёгкие укусы жгли, но приносили удовольствие, как напоминание о его власти. Его руки спускались между ног, массируя клитор, входили внутрь, пальцы растягивали, и я кончала — оргазмы, которые были настолько интенсивны, что матка сокращалась, и я чувствовала движение плода в ответ. Звуки моих стонов смешивались с его дыханием — хриплым, возбуждённым, — и в этот момент я ощущала животную страсть: гордость от того, что даю ему удовольствие, нежность от его заботы, скрытой за доминированием.
"Слышишь? Твой сын чувствует меня внутри тебя", — шептал он, его глаза встречались с моими, и в них была не только похоть, но и что-то глубокое, почти уязвимое — зависимость от меня, от этого акта создания.
Эти слова — "твой сын", "моя кошечка", "моя собственность" — медленно переделывали мой кризис в принятие. К третьему месяцу кризис прошёл. Мой живот слегка округлился, мои груди выросли на два размера. Я больше не была Анной. Я была Снежкой, беременной кошкой, и в этом была моя суть.
Вопрос "Я всё ещё это хочу?" не возвращался. Я знала ответ. Я хотела только этого.
* * *
III. Тело меняется
Беременность меняла меня по-кошачьи — медленно и полностью.
Первое, что изменилось: нюх. Я и раньше умела читать комнату по запахам — это пришло само, в месяцы тренировок, когда он завязывал мне глаза и я ориентировалась только по воздуху. Но теперь нюх стал острее до болезненности. Я чувствовала запах сырой земли через закрытое окно. Чувствовала, что к дому подошёл незнакомец, — ещё до того, как тот позвонил в дверь. Запах молока в чашке Алекса на расстоянии трёх метров. Запах его усталости, когда он возвращался с переговоров, — кисловатый, стрессовый запах, который я научилась узнавать и на который инстинктивно реагировала: ползла к нему, тёрлась о его ногу, мяукала тихо — не командой, а вопросом: всё хорошо?
Второе: тепло. Тело постоянно хотело тепла — больше, чем раньше. Я сворачивалась у его ног плотнее, пушистый хвост обвивался вокруг своего же бока, ладони нагревались от паркета медленно и всё равно казались холодными. Он привёз толстые бархатные подушки — тёмно-бордовые, тяжёлые, похожие на сны, — и я спала на них, подобрав ноги, мордочкой к стене, и чувствовала себя как кошка в самом прямом смысле: круглой, замкнутой на себе, тёплой изнутри.
Третье: живот.
Первые месяцы он был незаметен снаружи, но внутри я его чувствовала — тяжесть, которой раньше не было, лёгкое смещение центра. Ползать стало чуть иначе. Не хуже — иначе. Нужно было теперь двигаться медленнее, шире расставлять колени, делать паузы там, где раньше мчалась. Он это видел.
— Медленнее, — говорил он. — Не торопись. У тебя теперь груз.
Это слово — «груз» — сначала кольнуло. Потом я поняла, что он имел в виду не тяжесть как обузу. Как драгоценность. Как