Потом закрыла книгу, собрала тетради и вышла в женский туалет в конце коридора, где всегда пахло хлоркой и мокрой бумагой. Там она встала перед зеркалом и долго смотрела на себя, как на незнакомую.
Лицо было обычное. Чуть острый подбородок, серо-зелёные глаза, рот, который в покое казался упрямым. Никакой катастрофы зеркало не показывало. Но внутри уже шло обрушение старой конструкции.
Вы ко мне пришли не за литературой.
Лена закрыла глаза.
Ей хотелось одновременно расплакаться, засмеяться, убежать и остаться там, в этом читальном зале, навсегда - в той минуте, где её впервые назвали не ложью, а правдой.
Дома в тот вечер мать поставила на стол жареную картошку и спросила:
— Чего такая?
— Какая?
— Не знаю. Как в воду уроненная.
Лена пожала плечами.
В углу комнаты горела лампадка. На стекле иконы дрожал красный огонёк. Мать, не поднимая глаз от тарелки, сказала:
— В университете сейчас разврат сплошной. По телевизору показывали. Преподаватели с ума посходили, студенты - без стыда. Всё от безверия.
Лена почувствовала, как ложка стукнулась о зубы.
— Мам, давай без телевизора.
— А что “без телевизора”? Я тебе добра хочу. Девка должна себя беречь. Сейчас соблазнов полно. Мужики, конечно, тоже сволочи, но хоть природа. А остальное - уже бесовщина.
Лена встала так резко, что стул скрипнул по линолеуму.
— Я не хочу есть.
Мать повернулась:
— Что с тобой опять?
Лена посмотрела на лампадку. На тонкий огонь за красным стеклом. На лицо Спасителя, темнеющее в сумраке. На мать - уставшую, жёсткую, испуганную всем, чего она сама не умеет назвать.
— Ничего, - сказала Лена. - Просто устала.
Она ушла в свою комнату, закрыла дверь и села на пол возле кровати.
Ничего.
Это слово снова пришло, как старая насмешка.
Но теперь внутри него уже было слишком много всего, чтобы оно держалось.
Часть 2. Линия невозврата.
Есть прикосновения, после которых человек уже не возвращается в собственную прежнюю ложь.
Глава 4
В ноябре ударил первый сухой мороз.
Москва резко подобралась, зазвенела. Дворы покрылись тонким льдом, на мостовых захрустела соль, небо стало высоким и бледным, как плохо выбеленная ткань. Люди пошли быстрее, лица у всех сделались строже, а разговоры - короче. В такую погоду особенно ясно видно, кто живёт по привычке, а кто на последнем внутреннем топливе.
Лена жила теперь от недели к неделе - от лекции к лекции, от случайного разговора к возможности увидеть Ирину Сергеевну в коридоре. Всё остальное распалось на мелкие обязанности: электричка, семинары, дома - мать, ужин, молчание, ночью - книги и то мучительное счастье, которое одновременно расправляет человека и ломает его изнутри.
Они больше не говорили в читальном зале так откровенно. Наоборот - после той сцены обе стали осторожнее. Но осторожность не лечит, она только делает симптомы точнее.
На лекциях Ирина Сергеевна держалась безукоризненно. Ровный голос, аккуратные ссылки, суховатый юмор, ни одного лишнего взгляда. Но Лена уже знала: спокойствие может быть маской не хуже истерики.
Иногда, объясняя очередной текст, Ирина вдруг задерживалась на слове "стыд", "милость", "изгнание", и Лене казалось, что эти слова летят не в аудиторию, а прямо в неё.
После одной лекции Лена нашла у себя в конспекте листок. Короткая записка, написанная знакомым чётким почерком:
Если действительно хотите понять Гиппиус - смотрите не на декларации, а на трещины.
Сегодня в шесть, библиотека Исторички, второй зал.
Никакого имени.
Лена прочла записку трижды. Потом ещё раз. Потом спрятала в рукав свитера.
У неё дрожали руки так сильно, что соседка по парте спросила:
— Ты заболела?
— Нет.
Но заболела. Просто это был не тот вид болезни, который измеряют градусником.
Историчка в шесть вечера была похожа на большой деревянный корабль, загнанный в зиму. Лестницы поскрипывали, свет ложился на