— сказал Фёдор Степанович, садясь рядом на скамейку, которая скрипнула под его тяжестью, как скрипит земля, принимая плуг. — Вы сидите здесь, как единственный уцелевший механизм в разрушенном цехе.
Он сказал это не для того, чтобы похвалить Ксению, а потому что действительно так думал. В посёлке было много людей, но все они были заняты делом — кто копал, кто носил, кто ругался с начальством, — и только Ксения в этот вечер сидела без дела, и от этого она казалась Фёдору Степановичу механизмом, который работает не по инструкции, а по внутренней необходимости. Впрочем, он тут же понял, что сказал глупость, потому что механизм не может быть уцелевшим, если он работает, а если он уцелел, то, значит, не работал. Но Ксения не обратила внимания на эту логическую несообразность. Она посмотрела на него глазами, в которых отражалась вся тоска по будущей жизни, ещё не построенной, но уже необходимой, и эта тоска была так велика, что Фёдор Степанович почувствовал её как физическую тяжесть в собственной груди.
— Я сижу, потому что тело моё требует приложения, — ответила Ксения тихо, но с той инженерной точностью, которая свойственна женщинам, знающим цену своему теплу. — А вы, Фёдор Степанович, идёте мимо, хотя могли бы стать основанием для моего вечернего одиночества.
Фёдор Степанович удивился не словам её, а тому, как она их сказала — без стыда, без кокетства, а как инженер говорит о технической необходимости. Он почувствовал, что его плоть, этот скромный инструмент производства потомства, наливается тяжестью, как наливается водой губка, брошенная в ведро. Он взял её руку. Рука была сухая и шершавая, как кирпич, но под ней билась горячая жила, перекачивающая кровь, и эта кровь была живая, не остывшая, и Фёдор Степанович понял, что перед ним не просто гражданка, а человек, в котором ещё не погас огонь, хотя жизнь и старалась его затушить.
— Пойдёмте, — сказал он. — Пойдёмте в помещение. Там мы сможем соединить наши усилия для преодоления энтропии.
Он сказал «энтропия», потому что недавно прочитал в брошюре это слово и оно ему понравилось — в нём было что-то научное и в то же время таинственное, как будто речь шла не о простом беспорядке, а о великой силе, с которой нужно бороться. Ксения не спросила, что такое энтропия. Она встала и пошла за ним, и её тело, обтянутое выцветшим платьем, двигалось тяжело и уверенно, как двигается трактор по вспаханному полю.
Они вошли в его каморку. Каморка была маленькая, в шесть шагов длиной и четыре шириной, с одним окном, забитым фанерой, и с койкой, стоящей у стены. На койке лежало серое одеяло, набитое ватой, которая сбилась в комья, как сбиваются мысли у человека, долго думающего об одном и том же. В углу стоял сундук, в котором Фёдор Степанович хранил свои вещи — смену белья, письма от матери, которые он не перечитывал, и бутылку водки на случай болезни. Внутри было темно и тесно, как в чреве матери, которая ещё не решила, рожать ей или воздержаться, и этот образ — чрево матери — пришёл Фёдору Степановичу в голову, и он не отогнал его, потому что образ был верный.
Фёдор Степанович зажёг керосинку. Свет упал на лицо Ксении, и он увидел, что она не просто человек, а источник энергии, который нужно бережно разрабатывать. Лицо её было спокойно, как лицо человека, который знает, что будет дальше, и не боится этого. Морщины у глаз, глубокие, как трещины в земле, говорили о том, что она много плакала, но глаза