были сухие, и в них горел тот огонь, который не гаснет от слёз, а, наоборот, разгорается сильнее.
— Ложитесь, — сказал он, указывая на койку, стоящую посреди комнаты, как станок на заводе. — Ложитесь, гражданка, и не бойтесь. Я буду работать медленно, как землекоп, но с душой.
Ксения легла. Она легла на спину, вытянув руки вдоль тела, как ложится человек, привыкший к тому, что его тело — это инструмент, а не украшение. Её грудь поднималась и опускалась ритмично, как поршень в цилиндре, и Фёдор Степанович смотрел на это движение и думал о том, что жизнь — это тоже поршень, который ходит вверх и вниз, пока есть топливо. Топливо было — в нём, в ней, в керосинке, которая горела на столе и отбрасывала на стены длинные тени, похожие на людей, которые хотят что-то сказать, но не могут, потому что у них нет рта.
Фёдор Степанович приступил к делу. Он расстегнул её платье — пуговицы были маленькие, обтянутые тканью, и он возился с ними долго, как возится человек с механизмом, который он не до конца понимает, но хочет понять. Платье распахнулось, обнажая тело, которое было построено из нужды и материала, но светилось изнутри. Грудь её была большая, тяжёлая, с сосками, тёмными, как земля после дождя. Живот был мягкий, с рубцами — следами то ли болезни, то ли родов, и эти рубцы Фёдор Степанович видел впервые, и они показались ему знаками какой-то высшей правды, которую он не мог прочесть, но чувствовал. Он касался её кожи, и кожа отвечала теплом, как остывающий котёл, в котором ещё тлеют угли.
— Ах, — сказала Ксения. — Вы делаете мне хорошо, Фёдор Степанович. Вы делаете мне хорошо, потому что вкладываете в это всю свою сознательность.
Фёдор Степанович молчал. Он молчал, потому что слова были бы сейчас недостаточны, а может быть, и вредны, как вредна бывает речь во время работы. Он вошёл в неё, чувствуя, как их тела начинают сплавляться в единый механизм, где нет лишних деталей. Внутри неё было тепло и тесно, как в той каморке, но это была другая теснота — живая, дышащая, требующая движения. Он работал без усталости, как на субботнике, понимая, что это не просто совокупление, а строительство будущего. Ксения двигалась ему навстречу, и в этом движении была вся тяжесть её бабьей доли и желание хоть на минуту стать чем-то большим, чем просто рабочая единица.
— Ты моя, — прошептал он, задыхаясь, но не от слабости, а от напора чувств. — Ты моя, как Родина, которую мы должны возделывать.
Ксения стонала. Стоны её были глухими и ритмичными, как удары молота о наковальню. Она обхватила его руками, и Фёдор Степанович почувствовал, что достиг того самого момента, когда личное и общественное сливаются воедино. Он излил в неё свою силу, свою печаль и свою надежду, и Ксения приняла это, как земля принимает дождь. Дождь был короткий, но сильный, и земля напиталась им, и в этом не было ничего постыдного, потому что дождь — это тоже работа, а работа не может быть постыдной.
Потом они лежали рядом. Пот не высох на их телах, и в комнате стоял запах железа и пота — запах труда и запах любви, которые Фёдор Степанович не разделял, потому что в его понимании труд и любовь были одно и то же, только приложенное к разным материалам. Фёдор Степанович смотрел в потолок, где ползали мухи. Мухи были чёрные, деловитые, и они ползали по потолку так же, как люди ползают по земле — без