понимать, что с тобой происходит. — Он смотрел спокойно. — Ты понимаешь.
Я перебрала в уме все его ответы. Ни одной ложной строки. Только пустые графы, которые я сама не стала заполнять.
— Сколько мне осталось? — Этот вопрос надо было задать год назад.
— Один цикл. Может быть, два.
Я засмеялась. Первый раз за много месяцев мне назвали точную цифру, и стало легче: с цифрами я умею.
— А сказать «нет» я ещё могу?
— Можешь.
— И ты остановишься?
— Я буду ждать.
* * *
В ту ночь я не сказала.
Тело ответило раньше меня: за дверью послышались шаги — по тому самому небу, — и грудь налилась и потекла ещё до того, как он вошёл. Я записала, как привыкла: «Шаги. Тело — сразу. Я — нет». Почерк был чужой, но слова — мои.
Он сел в изножье и стал ждать. Не уговаривал. Не касался. Дом гудел, и через час я заметила, что гул идёт в такт моему пульсу: я успокаивалась — дом стихал, сердце начинало колотиться — дом гудел громче. Мы оба знали, какое слово он ждёт: то самое, которое я сказала один раз, и никто не переспросил.
Нити у него под кожей тускнели — медленно, час за часом, как гаснут мои пластмассовые звёзды, и мне стало его жалко. Это было хуже всего: жалеть того, кто ждёт.
Никто на свете не знал, где я. Когда-то меня это не обижало. Теперь я подвела итог: за год меня не искал никто. Искали папку. Мама, если и звонила, звонила в пустоту. А он сидел в изножье и ждал меня всю ночь. Меня так не ждал никто и никогда.
К рассвету нити едва тлели. Я сказала.
Он не соврал и тогда, на кухне: я могла сказать «нет». Он только не сказал, что ждать он умеет дольше, чем я — отказывать.
* * *
С того рассвета пошёл последний цикл.
В конце года бухгалтер закрывает период: сводит остатки, подписывает отчёт, и после этого в нём уже ничего не меняют. Был декабрь. Ровно год назад я поставила чемодан в мокрую траву у калитки.
В тот вечер звёзды над куполом горели особенно ярко — чужие, ни одного созвездия из тех, что я знала с балкона. Одна мигала, как мигает над лесом самолёт, только самолёты здесь не летали. Может быть, это был кто-то из них. Из моих.
Спросить было страшнее, чем родить: рожало тело, а спрашивать предстояло мне.
— Скажи честно... Ты любишь меня?
Он долго молчал. Потом ответил:
— Я забочусь о тебе. Я уважаю твоё тело. Я восхищаюсь твоей жертвой. Ты стала больше, чем я мог мечтать.
Жертвой. Он знал это слово. Значит, знал всё.
— Но ты меня... любишь?
Он посмотрел в сторону. Потом — на меня. И вдруг, впервые за всё время, поцеловал меня в губы. Без ритуала. Без функции. Просто так.
Дом перестал гудеть. Это я услышала раньше всего остального — тишину, какой здесь не было с тех пор, как появился купол. Губы у него были прохладные и сухие — такие же, как пальцы в первом сне, год и одну жизнь назад. Поцеловал он неумело: прижался и замер, не зная, что дальше. И я — я, которую последний раз целовали в губы в общежитии, в темноте, тот, кто однажды назвал меня Леной, — показала. Чуть разомкнула губы. Он повторил — так же, как когда-то повторил за мной «втрое» с полотенцем. Нити у него под кожей вспыхнули все разом — по шее, по плечам, по Ковшу, — и в куполе стало светло. Внутри всё отозвалось — жадно, по-старому,