а она гладила бельё в одной комбинации и ни разу не посмотрела вниз. Ни одну из них я не знал по имени. Это не мешало. Имена только мешали бы.
Город в то лето пах так, что его хотелось есть. С утра — политым асфальтом и свежим хлебом из булочной на углу, днём — морем, абрикосами и горячей пылью, вечером — жареной скумбрией из открытых окон и петуньями с клумб. Я ходил по нему, как по собственной квартире, и всё здесь было моё: трамваи, платаны, тень от платанов, женщины в тени платанов. Женщины в первую очередь.
Объяснить это тому, кто не был восемнадцатилетним одесситом в июле, трудно. Мир был набит обещаниями, как Привоз — абрикосами. Любая улица могла кончиться чем угодно. Любая девушка могла обернуться — и не оборачивалась, но могла же. Я жил в постоянном ожидании, и ожидание это было таким полным, таким круглым счастьем, что, сбудься оно, я бы, наверное, растерялся. Так потом и вышло.
Нас было четверо: Гарик, Вадик, Лёнчик и я.
Гарик играл на гитаре, носил тельняшку, которую ему никто не выдавал, и был автором теории. По теории Гарика, все девушки делились на подходящих и неподходящих. Неподходящие — это те, к которым подходишь ты. Подходящие — те, которые подходят сами. За всё лето ни одной подходящей нам не встретилось, но теория от этого только крепла. Светка в теорию не входила. Светка была у Гарика «на время» уже третий год, за словом в карман не лезла, потому что все слова носила при себе, и на вопрос, подходящая ли она, отвечала так, что второй раз его не задавали.
Вадик, мой школьный друг, о девушках молчал, как бычок в ведре. Зато о бычках мог говорить часами, о карасях — днями, а о судаке, который сорвался у него прошлым летом, — до бесконечности. Рыбу он ловил везде, где была вода, включая, по слухам, ванну. У его родителей была дача в Каролино-Бугазе, на которой они безвылазно сидели всё лето, и это было общее наше горе.
Лёнчик знакомился исключительно при помощи анекдотов и всегда начинал с самого длинного. До конца его не дослушала ни одна.
Мы ходили «на дело» почти каждый вечер — в Аркадию, на Ланжерон, на танцы в Горсад — и почти каждый вечер возвращались, как рыбаки в шторм: с рассказами.
Мама называла это лето «последним»: на следующий год у меня были выпускные, вступительные и, не дай бог, армия, и мама переживала всё это заранее, оптом и со вкусом. Папа это лето никак не называл. Он читал «Вечернюю Одессу» и поверх газеты поглядывал на меня, как глядят на погоду: с интересом, но без надежды на неё повлиять.
— Сеня, — говорила мама папе, — он опять пришёл в два.
— Я слышал, — говорил папа.
— И что ты слышал?
— Что в два.
Так прошла половина лета. В тот вечер, с которого всё началось, мы пошли на танцы в Горсад.
2. Очередь
Дискотека была в Горсаду, на летней площадке за высокой решёткой. Снаружи у решётки стояли те, кому не хватило на билет, и давали советы тем, кому хватило. Светомузыка из трёх лампочек мигала невпопад, а диск-жокей с бакенбардами за вечер трижды поставил «Белые розы». Трижды площадка встречала их как родных.
Я честно приглашал. Первая девушка во время медленного танца жевала жвачку у самого моего уха, так ровно и так громко, что я потерял музыку и танцевал под жвачку. Вторая на середине песни спросила: