была страстная, как таранька, и весь медляк я думал о пиве. Подходящих, по Гарику, не нашлось. Неподходящих, по мне, тоже. Гарик с Лёнчиком остались ловить удачу под Modern Talking. Вадик ушёл ещё до «Белых роз», объяснив на прощание, что танцы придумали люди, у которых нет удочки, и что завтра с утра на волнорезе будет бычок, какого мы в жизни не видели. Такого бычка мы действительно не увидели, но слышали о нём до конца августа.
А я вышел из Горсада, постоял, послушал, как из-за решётки ухает бас, и пошёл в кино на последний сеанс. Не в маленький кинотеатр сбоку от садика — там третью неделю шло индийское, а на индийское в восемнадцать лет не ходят, — а в большой, через квартал, на краю Греческой площади, в начале Полицейской, куда я бегал с детства. Расстроенный, как может быть расстроен только восемнадцатилетний человек, у которого впереди целая жизнь и ни одного свидания.
Афишу там рисовали от руки, и у героини на ней было лицо нашей соседки тёти Розы, только помоложе. В кассу стояла очередь. Очереди в Одессе — особый жанр: в них не столько стоят, сколько разговаривают, и, если повезёт, к окошку подходишь уже с новыми друзьями, рецептом фаршированной рыбы и мнением о Горбачёве.
Мне повезло иначе. Я оказался сразу за девушкой.
Сначала я видел только её затылок. Тяжёлые русые волосы были подняты и схвачены пластмассовым крабом, из-под краба выбивались пряди, и на шее, чуть ниже уха, сидела маленькая родинка. Шея была белая — не одесская, неделю назад приехавшая шея. Белая футболка с английскими буквами, из которых я разобрал только UNIVERSITY: остальное уходило под волосы. Джинсовая юбка-варёнка. Стояла она странно, прямее, чем стоял в той очереди кто бы то ни было, — пятки вместе, носки врозь. Тогда я не знал, что это значит.
Она грызла семечки из кулька, свёрнутого из «Вечерней Одессы», и делала это так, как умеют только на Привозе: быстро, ровно, не глядя, шелуху — в ладошку. Для приезжей это было подозрительно.
Не помню уже, с чего я начал. Скорее всего, попросил семечек — в Одессе это универсальный способ начать разговор, закончить его и всё, что между.
— Одной? — спросила она, обернувшись.
— Для начала.
Она насыпала мне в ладонь целую горсть. На вид ей было столько же, сколько мне, может, на год больше. Серые глаза, большой рот, нос, начинающий облезать, — успела всё-таки обгореть.
Мы разговорились. Девушка оказалась бойкая, весёлая, острая на язык, и через пять минут я понял, что меня, одессита, переговаривают в одесской очереди.
— У вас тут все так знакомятся? — спросила она.
— Только самые смелые.
— А остальные?
— Остальные стоят за самыми смелыми и учатся.
— Плохо учатся, — сказала она и посмотрела на меня. — Ты уже минуту не можешь спросить, как меня зовут.
— Как тебя зовут?
— Ника.
— Самофракийская?
— Та без головы. А у меня, как видишь, голова на месте.
Я сказал, что вижу, и посмотрел, к сожалению, ниже.
Сейчас я понимаю, что любая не уродка показалась бы мне тогда божественной красавицей. Таково было лето, таков был я. Но эта действительно была красива. Больше, чем красива: в ней не было ни грамма того, что я называл тогда «выделываться». Она смеялась, когда было смешно, и не смеялась, когда было не смешно, — а в восемнадцать лет это редкость и у девушек, и у юношей. И была у неё грудь — большая, особенно заметная при такой лёгкой, спортивной фигуре, — к которой мой взгляд возвращался с упорством, какого я не проявлял