вечно сомневающейся, одетой в мешковатые винтажные платья, теперь была ухоженной, молчаливой женщиной с идеально прямой спиной, ясным, спокойным взглядом и манерами, от которых веяло дорогим воспитанием. Мать капитулировала перед очевидным превосходством моих методов. Её тревога растворилась в почтительном изумлении.
Миссис Ирина не просто капитулировала — она расцвела. Её материнское беспокойство, годами копившееся из-за "странностей" дочери, наконец нашло выход. В моем контроле она видела не угрозу, а спасение.
"Вы не представляете, Грэм, каким облегчением это для меня, " — призналась она как-то раз, опуская в чашку кусочек рафинада. — "Все эти её метания, эти вечные поиски себя... Я уже думала, она так и останется вечной девочкой-подростком с философией вместо здравого смысла. А вы... вы дали ей то, чего я не могла дать — твёрдую руку. Настоящую мужскую руку."
Она говорила это с искренней, почти восторженной благодарностью. В её глазах я читал не настороженность, а радость. Радость от того, что наконец-то нашёлся "нормальный мужик", который смог "приструнить" её непокорную дочь, направить её энергию в "правильное русло". Она видела внешние перемены — дисциплину, ухоженность, исчезновение "дурацких" винтажных платьев — и была счастлива. Она не видела, что скрывается за этой идеальной картинкой. И не хотела видеть. Для неё я был благодетелем, спасителем, образцом для подражания.
Она даже начала советовать меня своим подругам, у которых были "проблемные" дочери-подростки или молодые женщины, "не могущие найти себя". "Вот бы и им такого Грэма, " — вздыхала она, закатывая глаза. — "Человека, который знает, чего хочет, и умеет этого добиться."
Её полное, слепое одобрение было даже удобнее, чем сопротивление. Оно развязывало мне руки, делая Офелию еще более зависимой и изолированной. Кто усомнится в методах человека, которого благословила собственная мать?
Офелия переехала ко мне в тот же день, упаковав свои немногочисленные пожитки в чемоданы, которые я тут же заменил на новые, соответствующие статусу.
Наша квартира стала её святилищем и её клеткой, её миром и её вселенной. Она быстро и беспрекословно освоилась в новом статусе. Через некоторое время она уже свободно ходила по дому полностью обнаженной. Только туфли на высоченном, неудобном каблуке да чулки с ажурной резинкой. У меня был собран целый гардероб для неё: чулки с шелковыми подвязками, чулки с кружевными манжетами, чулки-сеточка, чулки со швом. И туфли — лодочки, босоножки, туфли на ремешках, которые подчеркивали линию её ноги.
Я попросил её об этом однажды вечером, просто сказав, глядя прямо в глаза:
— Ты меня вдохновляешь. Твоё тело — это идеал, произведение искусства, которое не стоит прятать под тряпками. Я хочу видеть его всегда. Это моя привилегия и твоя обязанность — быть прекрасной.
Она покраснела, опустила глаза, но тут же послушно кивнула. Для неё мои слова были законом, смешанным с высшей формой любовной признательности. Она не видела в этом унизительной дрессуры. Она видела в этом странную, возвышенную форму обожания, эстетический ритуал, который возводил её на пьедестал.
По вечерам я садился рисовать её. Она позировала мне — стоя у панорамного окна, залитая светом заката, лежа на белом ковре, как на снегу, сидя в кресле, поджав под себя ноги. Карандаш скользил по бумаге, запечатлевая каждую линию, каждую тень на её коже, каждый изгиб, знакомый мне до миллиметра. В эти моменты в квартире царила полная, почти священная тишина, нарушаемая лишь шелестом бумаги, скрипом угля и тихим, ровным дыханием Офелии.
Но ритуал требовал постоянного развития. Пришло время для следующего, важного этапа тренировки.
Я подарил ей маленькую анальную пробку из черного, матового силикона, изящную и тонкую, с инкрустацией в виде крошечного, но яркого бриллианта на основании, перекликающегося