бёдра. Больно было садиться. Больно было ходить. Это было его «напоминание». Физическое proof его власти.
Когда я вышла из его комнаты, он стоял в дверном проёме ванной, обмотанный полотенцем вокруг бёдер. Его волосы были мокрыми, на плечах блестели капли воды. Он смотрел на меня — на мою растрёпанность, на мой покрасневший, заплаканный вид, на то, как я ковыляю.
«Иди, приведи себя в порядок, — сказал он безразличным тоном, вытирая шею другим полотенцем. — У нас сегодня много дел. Нужно работать над голосом. Ты сегодня хрипела, как пацан. Алёна так звучать не должна».
Его критика после того, что только что произошло, была ледяным душем. И одновременно — чётким указанием пути. Было больно? Унизительно? Неважно. Важно — соответствовать. Удовлетворять. Стать лучше.
Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова, и побрела в свою комнату. Я заперла дверь и прислонилась к ней спиной, чувствуя, как по щекам текут слёзы. Но это были не слёзы отчаяния. Это были слёзы катарсиса. Очищения. Принятия.
Я дошла до своего зеркала и посмотрела на отражение. Распухшие губы. Красные глаза. Следы от его пальцев на бёдрах, проступающие сквозь ткань штанов. И уже не детская, а женская грудь, отчётливо видная под футболкой.
Я провела рукой по животу, где всё ещё теплилось его семя.
«Никогда не поздно пытаться...» — прошептала я своему отражению.
И впервые я не увидела в нём испуганного мальчика. Я увидела Алёну. Его Алёну. Женщину, которая готова на всё ради своего мужчины. Даже на чудо.
Три недели пролетели как один длинный, странный и навязчивый сон. Сон, в котором реальность медленно, но неотвратимо подстраивалась под волю Сергея. Моё тело больше не было полем битвы — оно стало его владением, цветущим и меняющимся по его прихоти.
Грудь. Она перестала быть просто «набухшими холмиками». Теперь это были две маленькие, но уверенные в себе груди, аккуратной «первой» величины. Они округлились, приподнялись, и каждый раз, когда я спускалась по лестнице без лифчика, я чувствовала их лёгкое, упругое покачивание — ощущение, одновременно смущающее и пьянящее. Ареолы оставались тёмными, чувствительными, а соски затвердевали от малейшего дуновения или взгляда.
Я «поправлялась» — не толстела, а обрастала той самой мягкостью, которую он так желал видеть. Бёдра стали полнее, ягодицы — круглее, исчезли резкие углы на талии. В свои старые джинсы я уже не влезала. Теперь я носила мамины старые, немного выше талии, которые подчёркивали новые изгибы.
Наш распорядок стал ритуалом. Днём — он. Наши «уроки» стали жёстче, требовательнее. Он работал над моим голосом, заставляя говорить выше, мягче, избавляться от грудных резонансов. Он критиковал мои движения, мои жесты, заставляя меня часами ходить по комнате с книгой на голове, отрабатывая плавную, женственную походку. Он был безжалостным режиссёром, а я — его главной актрисой.
Вечера принадлежали маме. Но и они изменились. Теперь она искала моего общества. Мы могли сидеть на кухне за чаем, и она вдруг начинала рассказывать о своей молодости. О своих первых платьях, о первых влюблённостях. Её глаза блестели ностальгией.
Она приносила тот самый старый фотоальбом. Но теперь она листала его не молча, а с комментариями.
«Смотри, — её палец тыкал в фотографию, где она, лет шестнадцати, смеётся, запрокинув голову. — Я тут совсем юная. А ведь правда похоже? Как будто на тебя смотрю».
И правда, сходство становилось пугающим. С каждым днем моё отражение всё больше напоминало ту девушку с фотографии. Только мои глаза были серьёзнее, глубже, с тенью того знания, которого у неё тогда не было.
Несколько раз, с застенчивой, почти девичьей улыбкой, она приносила мне свои вещи — то старое платье в цветочек,