размякшими. Волосы, обычно идеально уложенные, висели мокрыми, тёмными прядями — она явно только что смочила их, чтобы скрыть запах или просто освежиться. Но это не помогло. На её лице играла глупая, блаженно-пьяная улыбка, которую она даже не пыталась скрыть.
— Мам, — Антон не узнал свой голос, — где ты была? Что с тобой происходит?
Она медленно подняла на него взгляд. Глаза были стеклянными, мутными. Усмешка стала шире, откровеннее.
— Да пошёл ты, — выдохнула она, и её дыхание, кисло-сладкое, донеслось до него. — Жену свою будешь спрашивать, куда ходила. Ой, — она фальшиво прикрыла рот ладонью, — а у тебя же нет жены. Совсем нет. Никто тебя не ждёт. Бедный мальчик.
Она мерзко, пьяно захихикала. Смех — влажный, сиплый, наполненный презрением и самодовольством — впился в Антона, как грязный осколок прежней жизни. Хотелось крушить, ломать, орать, но это всё внутри. Сын просто развернулся и ушёл в свою комнату. Дверь закрылась с тихим щелчком.
Антон сел на кровать. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках. Лицо горело, будто его ударили по щекам, но внутри была абсолютная, пронизывающая пустота. Он нащупал наушники, судорожно воткнул их в уши, включил что-то самое громкое, самое агрессивное, что было в плейлисте.
Нужно было забить эту пустоту, но даже сквозь рёв гитар он слышал, как за стеной тяжело падает тело на кровать, как обувь хлопает об пол. Как чужой человек, занявший тело его матери, засыпает с мерзкой и глупой улыбкой на губах.
Утром Тома пыталась извиниться. Стояла на кухне, бледная, с тёмными кругами под глазами, держа в руках чашку.
— Антош, прости за вчера. Я… я была не в форме. Не стоило так говорить.
Голос её был слабым, но в нём не было раскаяния. Она извинялась за формулировку. За грубость упаковки. Но не за яд, который был внутри. И, помолчав, она добавила, глядя в пол, уже мягким, заботливым тоном, который резал ещё больнее, чем вчерашний хохот:
— Просто… ты же и правда не должен так переживать за меня. Тебе бы свою жизнь наладить. А то, знаешь, как-то… грустно со стороны смотреть.
Это было то же самое. Тот же укол. Только теперь притворно-сочувствующий. Антон молча доел бутерброд, не глядя на неё. Встал, взял сумку.
— Антош…
Он вышел, тихо прикрыв дверь. Тихий хлопок двери прозвучал как последний гвоздь в крышку того самого мира, который когда-то был их общим. Теперь он шёл по улице один, с этим холодным, тлеющим внутри пожаром, не в силах понять, что ненавидит сильнее — её или самого себя за свою слабость.
За неделю до Нового года Антон сделал то, чему сопротивлялся все время с того самого вечера. Он решился проследить. Это было глупо, унизительно, граничило с болезнью, но внутри что-то сжалось в тугой, неразрешимый узел. Он должен был видеть.
Антон затаился в темном сквере напротив магазина, прижавшись спиной к обледенелой скамейке. Пришел загодя, намеренно, чтобы пройти через эту пытку ожидания. Но пытка продлилась недолго. Не прошло и десяти минут, как дверь распахнулась. Намного раньше, чем она заканчивала работу, сильно намного.
Они вышли вместе. Павел. И она. Рука парня лежала на ее талии — небрежно, по-хозяйски, пальцы чуть сжимались, прощупывая изгиб под пальто. Мать смеялась. Тот самый, звонкий, задорный, чужой смех, который теперь резал Антона по живому, как битое стекло.
Павел внезапно прижал ее к холодной стене здания. Его движение было стремительным, хищным. Он наклонился, и губы потянулись к ее полуоткрытым. А руки… Руки нырнули под полы ее не застёгнутого пальто. Антон замер, кровь ударила в уши гулом.