я слышала..." — это было не про сон. Это было про утро. Про то, как она пыталась подавить стоны, когда нога доводила её до оргазма. Про то, как она дрожала, кусала кулак, чтобы не закричать. Романова напоминала ей об этом — тонко, аккуратно, как будто просто интересуется.
Алёна почувствовала, как кровь приливает к лицу. Горло сжалось. Она знала: это не забота. Это пытка. Романова медленно, методично ломала её — не криком, не грубостью, а вежливостью. Вежливостью, которая заставляла Алёну самой признавать свою вину, свою слабость, свою грязь. "Она хочет, чтобы я сказала. Чтобы я сломалась вслух. Чтобы я признала: да, я стонала. Да, мне было хорошо. Да, я шлюха." Мысль резала, как нож — острая, жгучая. Стыд был таким густым, что дышать было больно. Она чувствовала себя голой — не телом, а душой. Все смотрели. Все ждали ответа. А Романова просто спрашивала. Как учительница у ученицы. Как будто это нормально.
Романова наклонила голову набок, улыбнулась ещё мягче:
— Кошмар? А почему тогда вы стонали так... сладко, Алёна Игоревна? Как будто вам было... очень хорошо. Может, расскажете подробнее? Мы же все свои. Никто не обидится.
Алёна опустила глаза. Слёзы снова навернулись. Она чувствовала, как тело предаёт — воспоминания о полноте, о растяжении, об оргазме под ногой Романовой вспыхивали внутри, заставляя клитор пульсировать, влагу течь сильнее. "Нет... нет... только не это... не здесь..." Она сжимала бёдра, пытаясь остановить реакцию тела, но это только усиливало ощущения. Стыд был невыносимым — она кончила под столом. На глазах у всех. И теперь Романова заставляла её вспоминать это. Вслух. При всех. Вежливо. Невинно. Как будто это просто разговор о сне.
Подростки замерли. Капищев хихикнул нервно, но сразу замолчал. Сизов отвёл взгляд. Лёша Виноградов стал ещё краснее. Варя Шипилова сжала губы и посмотрела на Романову с осуждением.
Алёна бормотала, почти шёпотом:
— Просто... кошмар... ничего такого...
Романова тихо, только для неё, добавила:
— А мне показалось — приятный сон, Алёна Игоревна. Вы дрожали... как сегодня утром. Может, всё-таки расскажете?
Алёна сгорала — медленно, беззвучно, чувствуя, как каждое слово Романовой впивается в неё, как иголка. Она не могла ответить. Не могла смотреть в глаза. Она просто сидела, дрожа, чувствуя, как тело помнит всё, что она хочет забыть.
12
День тянулся медленно, вязко, как патока.
После завтрака все разбрелись по дому: кто-то пошёл играть в снежки, кто-то валялся в гостиной с телефоном, Беркут сидела в кресле у камина с кислым лицом и проверяла чьи-то тетради. Алёна старалась быть незаметной — мыла посуду, протирала столы, складывала вещи, — всё, чтобы не сталкиваться взглядом ни с кем. Особенно с Романовой. Особенно с Капищевым.
Капищев весь день ходил с уверенностью человека, который вчера выиграл приз.
Он был твёрдо убеждён: той ночью под столом он трахал ногой именно Романову.
Он помнил всё слишком хорошо — мокрую, горячую, податливую щель, которая обхватывала его большой палец ноги, сжималась, текла, пульсировала в такт его движениям. Он помнил, как она дрожала, как её бёдра напрягались, как она тихо всхлипывала — и был уверен: это была Ольга. Только Ольга могла так извиваться, так течь, так стонать под его ногой. Мысль, что это могла быть учительница, даже не приходила ему в голову — слишком дико, слишком неправдоподобно. Поэтому весь день он крутился вокруг Романовой: подсаживался ближе, подмигивал, предлагал «покурить вместе», «поиграть в снежки вдвоём», «посмотреть, как он делает сальто». Романова не отказывала — улыбалась, подыгрывала, бросала лукавые взгляды, но каждый раз, когда его рука