стал острым, как сталь. Чаепитие после этого продолжалось в ледяной, тягостной атмосфере.
И вот, уже в сумерках, когда я пытался укрыться в своей мансарде, в дверь постучали резко и властно. На пороге стояла Зинаида.
— Пройдемтесь, Алексей. Нам нужно поговорить.
В тени липовой аллеи она повернулась ко мне, и даже в сгущающихся сумерках я видел её сверкающие глаза.
— Мы же, кажется, договорились, что вы работаете над ролью. Что вы служите мне, вживаетесь в образ, а не устраиваете галантные фарсы для моей легкомысленной сестрицы!
— Зина, но... что такого? Я просто помог. Любой бы на моем месте...
— Да? — её голос стал ядовитым. — Любой стал бы на колени, чтобы вымыть ей ноги? Любой снял бы для этого собственную рубаху? Это, Алексей, не помощь. Это уже что-то из области... чрезмерного подобострастия. Почти что раболепия. И направлено оно не в тот адрес!
Мне стало и стыдно, и обидно одновременно.
— Я не видел в этом ничего дурного...
— Не видели? Ну, тогда вам стоит пересмотреть свои взгляды. И свое поведение. Просить прощения вы должны, стоя на коленях. Это будет и по роли полезно, и... справедливо.
Слова повисли в воздухе приказом. В её тоне не было игрового оттенка репетиции, лишь холодная, ревнивая власть. И я, к собственному удивлению, не испытал сопротивления. Тяжесть вины (перед ней, только перед ней!) и странная жажда искупить её, подчинившись, заставили мои ноги согнуться. Я опустился на колени на еще теплую землю аллеи.
— Больше так не делайте, Алексей. Никаких подобных «услуг» без моего ведома и одобрения. Ясно?
— Ясно, Зина. Мне... очень жаль, что огорчил вас.
— Хорошо. На первый раз прощаю, — произнесла она, и в её голосе вновь зазвучали театральные нотки, но теперь смешанные с личным торжеством. — А теперь, для закрепления урока и в качестве тренировки... Целуйте ногу.
И она, уже не как Эмма, а как сама Зинаида Афанасьевна — капризная, властная и невероятно желанная в этот миг, — выставила вперед ногу в тонком шелковом чулке и бархатной туфельке. Не было зрителей, не было сцены. Была лишь густеющая ночь, пение сверчков и её воля, которой я был теперь рад покориться полностью. Я низко склонил голову и, закрыв глаза, прикоснулся губами к её пальцам через шелк, вкладывая в этот жест и покорность, и извинение, и ту странную преданность, что начала во мне пускать корни.
— Да, — тихо, с одобрением произнесла она над моей головой. — Именно так. Очень убедительно. Я думаю, у нас с вами, Алексей, получится нечто замечательное...
И её слова прозвучали не как надежда, а как предсказание, от которого по спине пробежал сладкий и тревожный холодок.
Глава 4. Сцены ревности
О, я был слеп и наивен, полагая, что наша вечерняя сцена с Зинаидой осталась тайной для мира. Но мир, как оказалось, был мал, а уши и глаза у него — зорки. Негодование Машеньки, излившееся на утро, стало для меня громом среди ясного неба.
Едва я открыл глаза, на полу у кровати, словно призрак, белел сложенный вчетверо листок почтовой бумаги с монограммой. Сердце упало. Развернув его дрожащими пальцами, я увидел размашистый, нервный, местами кляксы от пера почерк, в котором бушевала настоящая буря:
«Алексей!
После вчерашнего дня на мельнице у меня осталось чувство... нет, не просто чувство, а уверенность, что между нами возникло нечто большее, чем простая симпатия. Ваше поведение — эта самоотверженная, почти рыцарская галантность — я восприняла как чистый, искренний аванс. Аванс нашей если не любви, то несомненной душевной близости, того понимания, которое рождается между людьми в тишине старых стен под шум