принцип распространяется и на мою сестру? Вы и ей так же «должны подчиняться»?
— С Зинаидой... это другое. Мы репетируем. Я подчиняюсь ей по роли.
— По роли? — она резко шагнула ко мне. — Значит, вчера вы целовали ей ногу тоже «по роли»?
— Совершенно верно! Клянусь! Это сцена из пьесы. Граф Солтык...
— Не клянитесь! Я вам не верю. Это ложь!
— Ей-богу, нет! Спросите у Зинаиды!
— Чтобы я стала у неё что-то спрашивать о вас?! — вспыхнула она. — Так это всё по сценарию? Это не вы, а ваш граф?
— Ну да! Именно граф поклоняется Эмме.
— А вы бы лично, Алексей Горецкий, стали бы целовать ноги Зинаиде, если бы не эта дурацкая пьеса?
— С чего бы это? — искренне удивился я.
— С того, что она вам нравится! Вы ею пленены, как и все!
— Машенька, — тихо, но очень четко сказал я, глядя ей прямо в глаза, — вы мне нравитесь.
Она замерла.
— Правда?
— Конечно, правда. Разве вы не почувствовали этого здесь, в прошлый раз? Разве я мог бы так... так служить вам, если бы вы были мне безразличны?
Её лицо смягчилось, в глазах мелькнула надежда, но тут же вновь вспыхнула ревность.
— Хорошо. А вы могли бы мне целовать ноги? Уже не по сценарию. Просто потому, что я вам нравлюсь, и потому, что вы виноваты передо мной?
— Я был бы... безмерно счастлив, — выдохнул я, и это была чистейшая правда.
— Тогда вот, — она деловито подошла к старому жернову, лежащему в стороне, и уселась на него, как на трон. Затем, с вызывающей медлительностью, закинула ногу на ногу и, не спуская с меня взгляда, сняла с той ноги, что повисла в воздухе, легкую туфельку. Она упала на камень с тихим стуком. — Целуйте. Немедленно. И пусть в каждом прикосновении будет и ваше раскаяние, и ваше... обожание.
Я подполз на коленях по холодному камню. Передо мной, в полумраке, сияла ее босая ступня — та самая, которую я омывал. Теперь она была чистой и казалась хрупкой, совершенной. Я не просто наклонился. Я припал. Мой первый поцелуй упал на подошву, чуть шершавую от дороги, — это был поцелуй покорности и вины. Второй — нежнее, на свод стопы — поцелуй прощения. Третий — на пятку, с трепетом. Затем я, словно в молитве, начал покрывать мелкими, нежными, бесконечно почтительными поцелуями каждый пальчик, чувствуя под губами их тепло и форму. Я целовал долго, самозабвенно, забыв о времени, о неудобстве, обо всем на свете. В этих прикосновениях было мое полное подчинение, моё искупление и что-то новое, что рождалось во мне с каждой секундой — ослепительное, всепоглощающее чувство. Это была не просто симпатия. В этом акте безоговорочного поклонения, в этом доверии, которое она мне сейчас, гневно и требовательно, оказывала, я окончательно и бесповоротно влюбился в Машеньку. Её каприз был законом, её обида — моей величайшей болью, а её прощение — единственной целью.
Если бы я знал, что в этот самый момент из-за груды полусгнивших бревен за нами наблюдает пара восторженных детских глаз! Сын кухарки Дарьи, десятилетний Васька, специально посланный Зинаидой «последить, куда они пойдут и что делать будут», не пропустил ни одной детали. И едва мы с Машей, уже примиренными (она позволила мне нести ее туфельки и шла босиком, слегка опираясь на мою руку), направились к дому, он стремглав помчался в усадьбу с подробнейшим докладом.
Гроза разразилась сразу после обеда. За столом Зинаида сидела, словно ледяная статуя, не проронив ни слова, лишь её взгляд, скользящий по мне,