однажды снова стать той женщиной, которая должна каждое утро вставать и нести свою жизнь на спине.
И, наверное, если быть честной до конца, я продала его с облегчением.
Дверь открылась.
Я услышала шаги Елены ещё до того, как увидела её. У неё был особенный шаг — спокойный, без лишнего звука, как будто она никогда никуда не торопилась, потому что заранее знает исход.
Она села рядом. Не в белом халате — в тёмном свитере. Я почему-то отметила это как важную деталь, хотя не понимала почему.
Мы долго молчали.
Потом она сказала:
— Вы хорошо восстановились.
Я усмехнулась. Или мне показалось, что усмехнулась.
— Это комплимент?
— Констатация.
Снова тишина.
Где-то далеко за стеной низко загудел насос. Потом смолк.
— Лада, — произнесла она.
Я вздрогнула.
От имени.
За много месяцев здесь меня почти никто не называл по имени. «Пациент», «образец», «носитель», иногда просто номер. Имя прозвучало как голос из другой жизни. Слишком человеческий.
— Через три дня формальная часть контракта заканчивается, — сказала Елена. — Руководство готово предложить вам выбор.
Я повернула голову.
— Какой выбор?
— Реабилитация и возвращение к социальной среде. Или постоянное участие в программе.
Я медленно поднялась с соломы. Грудь качнулась, потянула вниз. Из сосков сразу потекло — тихо, привычно, без спроса. Я посмотрела на служащую снизу вверх и почувствовала, как внутри что-то сжалось. Не от радости. От страха.
— Я не хочу уходить, — сказала я. Голос был хриплым. Я почти забыла, как им пользоваться для чего-то большего, чем стон или просьба о доении. — Пожалуйста. Я хочу остаться.
Елена не удивилась. Таких, наверное, было много.
— Просто остаться — невозможно. Клиника не имеет права держать тебя после окончания контракта. Но есть другой вариант. Аукцион. Частное поместье. Пожизненное содержание: кормление, доения, покрытия. Половина выручки — вашим детям. Единственное условие: операция на голосовых связках. Вы больше не сможете говорить. Только мычать.
— Дайте мне время, — прошептала я. — До вечера.
Она кивнула и ушла.
Я осталась одна.
Долго сидела на соломе, прислонившись спиной к тёплой стене стойла. Прислушивалась к знакомым звукам: далёкому цоканью копыт в коридоре, ритмичному гулу доильного аппарата в соседнем стойле, тихому довольному мычанию той, которую сейчас доили. Всё это было моим миром. Всё это было правильным.
Два. Страх смерти — не физической, а ментальной — сжимал горло ледяными пальцами. Если я соглашусь, я перестану быть. Я убью себя. Ту Ладу, которая ещё помнит, каково это — быть человеком. Я превращусь в бесправную вещь. В грубое животное. Без права голоса, без права выбора, без права даже подумать «нет». Страх боли и унижений стоял перед глазами: бесконечные доения под чужими взглядами, случки на глазах у хозяев, жизнь, где тебя оценивают только по удою и тому, как глубоко ты принимаешь хуй.
Где-то глубоко, в самой женской части меня, ещё теплилась мечта о красоте. Даже сейчас, превратившись в необъятную дойную корову с огромным выменем и распухшей пиздой, я подсознательно цеплялась за мысль: после реабилитации я снова буду прекрасной. Я поправлю нос, как хотела когда-то. Я снова стану женщиной. Эта искра человеческого ещё тлела. Ещё теплилась.
И всё равно я хотела этого. Хотела так сильно, что тело дрожало. Хотела быть коровой — настолько свободной, что у неё даже нет необходимости решать, кому принадлежать. Никакой власти. Никакого выбора. Вдруг это будет плохой, очень жестокий человек? Вдруг меня будут мучить, а не просто использовать? Эта мысль сковывала ужасом — и одновременно разрывала изнутри, превращая страх в липкое, жаркое томление.
Я думала о том, что меня ждёт снаружи.
Квартира. Счета. Утренние сборы в детский сад, когда Лёша ещё сонный, а ты уже опаздываешь. Пустой