темноволосая девушка, прижавшиеся друг к другу под одним одеялом. Моя мать. Моя подруга. Женщины, ради которых я убил бы любого. И женщины, которых я хотел. Особенно сейчас — когда их тела были так близко, когда от них пахло теплом и чем-то женским, когда одеяло сползало с плеча матери, обнажая ключицу...
Я отвернулся. Бросил свой мешок на свободную койку — нет, не лягу. Сел на пол, спиной к стене, лицом к двери. Привычка. Ассасин должен видеть вход. Даже если вход заперт. Даже если в комнате только свои. Особенно если в комнате только свои — потому что главная угроза сидит не снаружи. Главная угроза — это я сам.
Кинжалы положил рядом. Проверил инвентарь: зелья здоровья, антидот, три ловушки, верёвка, огниво. Всё на месте. Всё как всегда. Только вот внутри всё горело — и это было не как всегда. Это было впервые.
Я закрыл глаза. Перед внутренним взором снова всплыли картинки: мать на полу, её бёдра раздвинуты, её грудь в чужих руках. Настя на коленях, её рот... Я сжал кулаки. Ногти впились в ладони. Ненависть и возбуждение смешались в какое-то ядовитое варево, от которого тошнило и хотелось ещё. Какого хрена со мной не так? Почему я не могу просто ненавидеть? Почему память о том, что сделали с ними, заставляет мой член твердеть?
Ответа не было. Только тишина комнаты, только дыхание двух спящих женщин, только скрип половиц под чьими-то шагами в коридоре.
Шаги затихли у нашей двери. Я напрягся. Рука легла на рукоять кинжала. Пауза. Три удара сердца. Четыре. Пять. Шаги двинулись дальше. Кто-то из постояльцев искал свою комнату и ошибся. Я выдохнул.
— Не спишь? — голос матери. Шёпот. Она не спала.
— Нет.
— Я тоже.
Пауза. Настя тихо застонала во сне — кошмар. Мать зашептала ей что-то успокаивающее, и та затихла. Я смотрел в темноту и слушал.
— Расскажи мне что-нибудь, — вдруг попросила мать. — Что угодно. Просто чтобы я слышала твой голос.
Я проглотил комок в горле.
— Помнишь, как ты учила меня кататься на велике? У дома, на той кривой дорожке, где вечно валялись ветки?
— Ты разбил коленку, — в её шёпоте прорезалась улыбка. — И ревел как белуга.
— Не ревел. Я мужественно терпел.
— Ага. Мужественно. Пока я йодом не начала мазать — вот тогда ты заревел.
— Йод — это пытка. Это нечестно.
— Зато теперь у тебя коленки как новые. Ни шрама.
Я усмехнулся в темноте.
— А здесь шрамов, похоже, не избежать.
— Шрамы — не самое страшное, Коль. Страшнее — когда внутри.
Тишина. Я знал, о чём она. Знал, что она тоже об этом думает. Знал, что утром нам придётся снова выходить за ворота, снова сражаться, снова рисковать — потому что иначе мы не вырастем, не станем сильнее, не сможем защититься. А если не сможем защититься — повторится то же самое. Или хуже.
— Я не дам их больше в обиду, — сказал я.
— Я знаю. Потому и попросила тебя быть рядом. Потому и... — она замолчала.
Я ждал.
— Спи, Коля. Завтра рано вставать.
Она не договорила. Я не стал спрашивать. Лёг на жёсткий матрас, уставился в потолок. Где-то внизу, в общем зале, горланили пьяные голоса. Где-то на улице лаяла собака — или волк. Где-то в моей голове крутились картинки, от которых не спасало ничто.
Я не заметил, как провалился в сон.
Утро ударило в окно мутным серым светом. Я проснулся от скрипа двери — мать уже стояла на пороге, полностью одетая, в своей белой рясе с золотой каймой. Свежая. Бодрая. Будто и не было вчерашнего дня.