Меня зовут Юнона. Это имя мне дала женщина, которая ушла на моей шестой зиме.
Я просыпаюсь в бетонной трубе, которую называю домом. Пахнет мокрой золой и ржавчиной. Во рту вкус вчерашней воды из лужи, отдающей железом. Я сжимаю рукоятку ножа — это не нож, а заточенная ложка, обмотанная изолентой. Но он уже трижды спасал мне жизнь. Значит, это нож.
Снаружи серый рассвет. Снег не белый, а жёлто-серый, как старая кость. Я иду к развалинам рынка. Там всегда кто-то есть. Кто-то, кто ещё надеется выменять, украсть, отнять. Я не надеюсь. Я просто иду.
За мной увязывается мужчина. Худой, в драном бушлате, с глазами, которые уже всё решили. Я знаю этот взгляд. Он видит во мне не женщину. Он видит мясо, которое можно продать, и куртку, которую можно снять. Я сворачиваю в переулок. Тупик. Стена. Он думает, что загнал меня. Он ошибается. Он подходит слишком близко, и я чувствую запах его немытого тела и голода. Он открывает рот, чтобы сказать что-то вроде «не дёргайся». Я не дёргаюсь. Я бью. Ложка входит под рёбра, как в мокрую глину. Раз. Два. Три. Он хрипит, оседает, цепляется за меня. Я держу его, пока он не затихает.
Потом я проверяю карманы. Хлеб. Кусок хлеба, твёрдый, как камень. И зажигалка. Настоящая зажигалка. Я снимаю с него ботинки. Они мне велики, но я всё равно беру. Я перерезаю ремень и забираю нож — настоящий, с деревянной ручкой. Лучше моего. Я не чувствую вины. Я чувствую тяжесть. Вес еды, вес металла, вес ещё одного дня, я вытираю лезвие о его штаны и думаю только о том, где укрыться до темноты.
Здесь нет жестокости. Здесь есть только «успел» и «не успел». Я Юнона Я успела. Он — нет.
Весна
Спуск в метро — как в шахту. Тёмная, холодная, дышит сыростью и гнилью. Лестница крошится под ногами, перила давно срезали на металл. Внизу — свет. Не электрический. Костры в бочках, жирные, чадящие. Пахнет жареным жиром, мочой, дымом и чем-то сладковатым — вроде гниющих яблок, только здесь яблок нет. Станция когда-то называлась «Проспект Мира». Теперь просто — Яма. Торговля идёт вдоль путей. На рельсах — ржавые вагоны, в них живут. На перроне — ряды. Кто-то продаёт патроны, кто-то — таблетки, кто-то — себя. Я иду вдоль, не поднимая глаз. Но вижу всё.
Карманники. Двое. Мальчишка лет двенадцати, глаза как угли, и девчонка чуть старше, с лицом, которое уже не помнит, что такое улыбка. Работают в паре. Мальчишка толкается, орёт, просит еды, а девчонка в это время режет сумку. Классика. Я знаю этот танец. Сама танцевала. Мальчишка подлетает ко мне, тянет руки к моей куртке. Я перехватываю его запястье. Резко. До хруста. Он визжит. Девчонка замирает с ножом в руке. Я смотрю ей в глаза. Она понимает. Убирает нож. Я отпускаю пацана. Он падает, прижимает руку к груди. Я не убиваю. Дети — это будущее. Даже здесь. Особенно здесь.
Иду дальше — и вижу её. Матёрая, лет сорока, может, больше, сидит на ящике из-под патронов. На скулах и шее — шрамы; на ней красное, когда-то бархатное, а теперь засаленное платье с вырезом до пупа, тяжёлая грудь висит, как два мешка с песком. Она не стесняется — да и зачем, если здесь никто не смотрит на тело иначе как на товар. Рядом двое охранников: один с обрезом, второй с арматурой. У её ног — ящик с настоящими консервами: свинина, говядина, даже рыба; рядом пакетики с порошком, таблетки, ампулы, шприцы. А под прилавком, краем