Тогда я осторожно, почти незаметно, ввел кончик смазанного пальца внутрь, всего на миллиметр, продолжая работу языком. Она не закричала. Не отдернулась. Лишь глухо, сдавленно простонала в подушку, и в этом стоне было не только удивление, но и первая, робкая искра чего-то нового, какого-то незнакомого, щекочущего удовольствия. Ее тело, еще мгновение назад напоминающее сжатую пружину, начало расслабляться, принимать меня, открываться. Я чувствовал, как ее внутренности, горячие и бархатистые, начинают обволакивать мой палец.
— Вот так, моя хорошая девочка, — прошептал я, не прекращая движений. — Вот так. Принимаешь. Ты вся моя. Всюду.
Она застонала снова, и на этот раз в ее голосе явственно звучала не боль, а странная, изумленная сладость. Ее таз сам собой начал делать едва уловимые ответные движения, подставляясь под мой язык и палец. Она открылась не только физически — она открылась этой новой форме обладания, этому предельно интимному вторжению, которое стало не насилием, а даром, знаком глубочайшего доверия и покорности.
Я медленно извлек палец. Она тихо ахнула от неожиданности, от чувства внезапной пустоты.
— Не готово для большего, — повторил я, переворачивая ее обратно на спину и глядя в ее затуманенные, сияющие влагой глаза. — Моя девочка должна принимать меня всюду, без остатка. Я научу. Это будет следующим уроком. Самым важным.
В ее взгляде не было страха. Было лишь благоговейное, шокированное понимание и та самая, новая, пробудившаяся в ней жажда. В ее глазах мелькнула тень животного, первобытного страха, но ее тут же затмила волна абсолютной, почти экстатической покорности. Она лишь глубже вжалась головой в подушку, обнажая шею, предлагая себя, свою полную, тотальную доступность.
После, когда она лежала разомленная, ее конечности были беспомощно раскинуты, как у тряпичной куклы, лишенные собственной воли. Воздух в комнате был тяжелым и сладковатым, пахнущим сексом, ее возбуждением и легкой металлической ноткой — возможно, от пота, а возможно, от микроскопических ссадин на ее коже.
Ее тело представляло собой картину интенсивного использования. Кожа, обычно фарфорово-бледная, теперь была покрыта густым румянцем, поднимавшимся от груди к шее и щекам, будто ее изнутри освещала жаркая лампа. Поверх этого румянца проступали более четкие отметины — алые полосы от давления моих пальцев на ее бедрах, легкие, почти фиолетовые синяки на ее запястьях, где я их держал, и тонкие, красные ссадины на нежной внутренней поверхности ее бедер от грубоватой ткани простыней или от моей щетины.
В центре этого измятого ложа находилось ее лоно. Оно было раскрыто, как экзотический, перезрелый плод, развернутый моими руками для осмотра. Небольшие, пухлые, обычно скрытые половые губы были теперь припухшими и гиперемированными, влажно блестящими под светом лампы, распахнутыми и уязвимыми. Изнутри сочилась густая, прозрачная жидкость, смешанная с ее собственными соками и моей спермой, образуя медленно растущую, мутную лужу на ее промежности и на простыне под ней. Сам вход, все еще рефлекторно подрагивающий, выглядел воспаленно-розовым, немного отечным от интенсивного трения, влажный и абсолютно открытый. Тонкие, почти невидимые волоски вокруг были склеены влагой.
Ее живот, плоский и напряженный во время акта, теперь был мягким, чуть впавшим, и на нем проступал четкий красный след — отпечаток ремня моих брюк или узор от кружев корсета, врезавшегося в плоть в момент наивысшего напряжения. Дыхание ее было глубоким и прерывистым, грудная клетка поднималась и опускалась, заставляя колебаться ее грудь, на сосках которой также выделялись темные, чувствительные точки, затронутые до красноты.
Она лежала в полной прострации, ее взгляд был устремлен в потолок, но ничего не видел. Все ее существо, каждая клетка, физически пахла мной, моим воздействием, моим владением. Это было тело, не просто занятое