ртом, сосал жадно, руки мяли зад, пальцы впиваясь в тело.
— Ой, Машенька, хорошая "щелка"... — нахваливал он, глаза мутные от удовольствия. — Учишься быстро, доченька, лучше Любки стала, лучше всех! Еби папку, давай, глубже садись...
Она кончала — сильно, судорогами, как в душе тогда, вагина сжимала его елду, соки текли по бёдрам, а он рычал, кончал в неё... сперма брызгала глубоко, горячая, густая, заполняла до краёв. Потом он давал деньги — на мастеров, чтоб покрасилась, "седина бабу старит, красься, дочка, будь красивой для папки".
Она съездила в район, покрасилась в тёмный каштан. Волосы заблестели, лицо помолодело, и теперь выглядела лучше — глаза ярче, кожа свежее, даже фигура как будто подтянулась от всех этих "упражнений". Одежду купила новую — платья облегающие, бельё кружевное, красилась теперь каждый день: помада, тушь, румяна. И даже сын отметил — как-то за ужином глянул на неё долго, глаза скользнули по груди, по губам:
— Похорошела ты, мам... Совсем другая стала.
А отец засмеялся хрипло, подмигнул:
— Это всё моя сперма, Негрисосик! Бабы всегда от неё без ума были. Твоя бабушка, наверное, тонну высосала за жизнь — от того и красивая была.
— Фу, папа, не надо так о маме! — вспыхнула Мария, но он только отмахнулся:
— Так это же хорошо, дочка! Настоящая сучка была, ебливая и смачная. Ну, не в старости, конечно, а в молодости — огонь баба! Как ты теперь...
Они начинали жить с отцом как супруги в одной постели. Маша укладывала его спать каждый вечер, сосала, садилась сверху, кончала с криком и стонами, он в неё! А утром — кофе в постель, поцелуи в щёку, деньги на руки. Любка приходила днём, но уже реже. Фёдорыч отгонял её иногда: "Не сегодня, Любаша, дочка дома". А Мария ходила по дому красивая, накрашенная, в новом платье, и почти всегда без трусов. Но внутри неё, всё рвалось: стыд, ревность, наслаждение, и эта жизнь новая... супружеская, запретная, что засосала её полностью, как болото! Арсений смотрел молча, глаза тёмные, и она боялась его взгляда больше всего. Знала, что он видит, понимает, и может, когда-нибудь тоже захочет лишнего... Но пока терпела. Ради наследства. Ради этой дрожи внутри... Ради того, что тело теперь жило, а не существовало.
Прошли ещё недели, месяц и дом этот - большой, кирпичный, стал для Марии настоящим адом в бархате: — с новой одеждой, с краской на волосах, с деньгами в кошельке, но с душой.., что корчилась в агонии день ото дня. Она не могла смотреть в глаза сыну... Арсений смотрел теперь иначе: взгляд его тяжёлый, жгучий, скользил по её накрашенным губам, по грудям в облегающем платье, по бёдрам, и в нём было всё сразу — отвращение, жалость и эта тёмная, мужская жадность, от которой у неё внутри всё холодело и горело одновременно! Арсений подрабатывал на ферме — по наущению деда, тот устроил его к работникам с ухмылкой: "При деле будешь, Негрисосик, мужиком станешь, а не мамкиной гирей".
Но работать он не умел и не хотел. Руки нежные, спина ныла после первого дня, свиньи воняли, навоз лип к сапогам, жара выжимала пот. Он слонялся лениво, больше курил в тени сарая, чем дела делал, и наконец не выдержал. Вечером за ужином, когда Мария ставила на стол жареное мясо с картошкой, буркнул деду, глядя в тарелку:
— Дед, найди мне что полегче, а? В этом свинарнике дышать нечем, спина отваливается, руки в грязи. Я ж не тракторист какой-то херов.
Иван Фёдорович откинулся на стуле, налил себе ещё стопку, выпил залпом, крякнул