и позднее беременеют, были случай... Ааа...- застонал он!
И кончил — с упоением, рыча громко, елда вздрогнула глубоко внутри! Сперма брызнула горячая, густая, струи сильные, заполнили всю, текли в матку. И даже вытекали по бёдрам, смешанные с её соками. А он лежал на ней тяжёлый, мокрый, довольный, елда всё дёргалась внутри, отдавая последние капли. Выровняв дыхание, отец поднялся, сел в углу кабинки на выступ. Вода лилась сверху, смывая пот, слёзы, смазку, сперму, что вытекла из щели, а Мария всё лежала, в полной прострации. Тело сотрясали последние судороги, а в голове — пустота, блаженство и ужас, всё разом: "Взял меня... Отец в меня кончил... И я кончила... Сильно так, как никогда раньше..." Слёзы текли тихо, смешанные с водой, но уже не от стыда одного — от понимания этого всего, от того, что тело теперь, хотело ещё, а душа сломалась навсегда...
Мария теперь боялась смотреть в глаза и сыну, и отцу — стыд жрал её изнутри, как ржа железо, и каждый взгляд Арсения в упор, полный смеси злости, жалости и того тёмного, что она видела в нём недавно, заставлял её отводить глаза, краснеть до слёз и уходить в другую комнату. А отец... отец смотрел нагло, победно, с ухмылкой, что не сходила с губ, и она опускала голову, чувствуя, как внутри всё сжимается от воспоминаний о душевой кабине. О том оргазме, первом, раздирающем, от его пальцев и члене внутри, о сперме, что текла из неё потом по бёдрам.
Днём отец продолжал периодически, встречаться с соседкой. Тетя Люба приходила теперь не так часто, но с борщом или пирогами, а на самом деле с жаждущей пиздой под платьем. И Мария слышала всё: как дверь в горницу закрывалась, как кровать скрипела, как Люба ойкала громко, без стеснения, "Ой, Ванечка, ой, милый, глубже давай!", а он рычал в ответ. Час, иногда подольше — и Любка выходила растрёпанная, довольная, с красными щеками, а Мария сидела на кухне, не находя себе места. Ревность жгла теперь, уже не только к покойной матери, но и к этой старой бабе, что получала его днём, полностью, без гипса в помеху. А в остальное время — отец заставлял дочку быть с ним, хоть иногда, но настойчиво, как голодный зверь. Гипс на руке и ноге мешал полноценному сексу — он не мог взять её как хотел, раком или сверху, — так что в основном орально: утром на кухне, вечером в постели, иногда днём, если Любы не было. Но он придумал новое: "укладывать его спать" — теперь все услуги в постели, в его широкой кровати, где когда-то мать лежала.
— "Иди сюда, дочка, — звал он хрипло вечером, лёжа голый под простынёй, елда уже полустоячая. — Укладывай папку спать, как хорошая жена".
Мария шла, раздеваясь по дороге — привыкла уже, платье снимала, трусы, бюстгальтер, ложилась рядом голая, тело её дрожало, но мокро в промежности, уже было заранее. Она училась спать с мужчиной — быть сверху, когда он ложился на спину, нога в гипсе торчала в сторону, а она садилась на него, брала елду рукой, старческую, но всё ещё крепкую, отсасывала сначала, долго, тщательно: губы по стволу, язык по головке, яйца в рот брала, сосала их мокро, пока елда торчала колом, наливалась венами, головка лоснилась от слюны. Потом садилась сверху, вагина, тесная после стольких лет без мужика, растягивалась мокро и сладко, принимала его всего, до конца. А она двигалась — медленно сначала, потом быстрее, тяжёлые груди качались над ним. Соски он ловил