бёдрам — без остановки, будто смывала не только пот и сперму, но и саму память о том, что было.
Потом — Том.
Она помогла ему — не командовала, а показывала: вот так наклонись, вот так проведи руками по груди, вот так — по члену, по ягодицам, где ещё тлело жжение от укола. Она не смотрела. Смотрела мимо. Но её руки помнили — как мыть сына, как растирать спину, как смывать соль с кожи после пляжа.
Они легли на матрас — не прижавшись, но рядом, почти касаясь друг друга. Эмили вытянула руку — и осторожно, как будто боясь, что он отдёрнется, взяла его за руку.
Том не сопротивлялся.
Он переплел свои пальцы с её пальцами.
И закрыл глаза.
Сон не шёл к ним — несмотря на усталость, несмотря на боль в мышцах, несмотря на то, что тела их ныли от часов в одной позе, от холодной воды, от ударов шокером. Эмили лежала, глядя в потолок, и снова прокручивая в голове каждую секунду того вечера: как она "посмотрела" на его микроавтобус и подумала — "надёжный", как она "поверила" его голосу — "тёплому, спокойному", как она "сама вошла в услужливо открытую дверь". Миллионы если, если, если. Она думала — "если бы я просто доехала до первой заправки, Том же сказал, что может потерпеть", "если бы я сказала — нет, спасибо"... "если бы не стояла тупо у машины, а отошла бы в сторону и там бы появилась связь" — но каждое "если бы" разбивалась о реальность, как волна о камень: "Он знал. Он был готов. Он ждал этого дня. А мы просто оказались в не то время в не том месте."
Только под утро — когда тело наконец предало разум и, не спрашивая разрешения, погрузилось в тяжёлый, поверхностный сон — ей приснилось, что она дома, в своей постели, на старом, удобном матрасе с запахом лавандового масла и её шампуня, и за окном — птицы, и скоро надо вставать, готовить завтрак — яичницу с ветчиной, как любит Том, и поднимать его, потому что он всегда просыпается в последний момент, и ещё нужно собрать рюкзак, — и всё это должно быть сделано до семи тридцати, иначе автобус уйдёт без него, и она уже почти встала, потянулась, и вдруг — что-то не так. Матрас — жёсткий. Не как новый, а неправильно жёсткий. Холодный. Без простыни. И запах — не её, не домашний, а антисептик, бетон, страх.
Она открыла глаза. Сначала — ничего не поняла. Белые стены, гладкие, без единой трещины, как в операционной. Потолок — низкий, с тусклой лампой под самым верхом, дающей не свет, а иллюзию освещения. В углу — мерцание: три красные точки, ритмично пульсирующие, как сердца чужих существ, следящих за каждым её вдохом. Стальная решётка — из массивных прутьев в два сантиметра толщиной.
И тогда — как лавина с горы — всё обрушилось. Не медленно. Не постепенно. А сразу, одним ударом, как если бы в голову воткнули иглу и впрыснули чистую память — без фильтров, без смягчений: микроавтобус... шокер... кресло... его член во мне... его язык на моём клиторе... его слюна на моей пизде... его сперма во мне... его сперма на его лице... укол в ягодицу... триммер в руках сына... его глаза, когда он сбривал мне волосы...
Она резко села — не плавно, как человек, которого током ударило во сне, и повернулась к Тому.
Он лежал рядом — маленький, худой, с лицом, ещё детским в покое, с чёрными ресницами, с пальцами, сжатыми в кулаки даже во