всё, до сухих, болезненных спазмов. На их красивых, уставших лицах остались белые, липкие полосы - финальные мазки на картине этого безумия.
И только тогда, когда мы опустили руки, и в комнате воцарилась полная, оглушительная тишина, кроме их ровного дыхания, меня накрыло.
Образ Маоко возник не как укор, а как призрак из абсолютно другой вселенной. Я представил её чистые, выглаженные носки, её аккуратно собранные в пучок волосы, её взгляд, полный тихого, разочарованного понимания. Она бы смотрела на меня сейчас не с ненавистью, а с бесконечной, бездонной грустью. Как на что-то окончательно испорченное, утратившее не просто невинность, а самую способность к чему-то светлому.
Грусть сжала горло. Это была не ностальгия — это было прощание с тем Ито, который робко улыбался ей в библиотеке. Тот Ито умер где-то между первым минетом Аяки и вот этим моментом, когда я сижу голый на липком полу и смотрю на двух залитых спермой девушек.
Но затем я вдохнул. Воздух пах сексом, потом, дорогими духами и чем-то кислым. Я посмотрел на свои липкие пальцы. Я почувствовал глубокую, приятную ломоту в мышцах и пульсирующую чувствительность в промежности. Я услышал, как Кенджи тихо всхлипывает рядом - не от горя, а от переизбытка всего.
Но затем я перевёл взгляд. Увидел блестящие, залитые спермой тела девушек рядом. Услышал тяжёлое дыхание Кенджи. Почувствовал глубокую, приятную боль в каждом мускуле и сладковатую липкость, высыхающую на своём животе.
Наслаждение - тяжёлое, плотное, животное - лежало поверх грусти, как масло на воде. Оно не стирало её, нет...
Глава 10
Недели слились в одну липкую, душную массу. Воскресенья были предсказуемым безумием - новые «эксперименты», новые правила, новые смеси пота, спермы и стыда, которые к утру понедельника мы тщательно смывали, как преступники - улики. Школьные дни превратились в спектакль. Мы с Кенджи оттачивали искусство притворства до совершенства: ни одного затянувшегося взгляда, никаких шёпотов на переменах, обычные кивки при встрече в коридоре. Мы были актёрами, играющими роли самих себя из прошлой, невинной жизни.
Но в этом спектакле была одна зрительница, от внимания которой нельзя было скрыться. Маоко.
Её взгляды стали для меня пыткой. Они были разными. Чаще всего - ледяными, острыми, как осколки стекла. Она смотрела на меня, когда я проходил мимо её парты, и в её глазах читалось безмолвное, ясное как день осуждение. Она видела, как я однажды помог Аяка донести стопку учебников до учительской, как наши пальцы ненадолго соприкоснулись. Она, наверняка, слышала тот смутный, ещё неоформленный гул сплетен, что начал ползти по школе, как туман, - шёпотки о том, что Ито и Кенджи «что-то там имеют» с Аякой и Юки. Взгляд Маоко в такие моменты сжигал меня дотла, напоминая о пропасти, что пролегла между мной и миром, где существуют такие понятия, как уважение и чистота.
Но были и другие моменты. Случайные. Мимоходом. Когда я заставал её одну в пустом классе после уроков или ловил её взгляд через окно коридора, когда она стояла во дворе. Тогда в её глазах не было огня. Была тихая, бездонная грусть. И что-то ещё... почти похожее на понимание. Не одобрение, нет. А понимание той цены, которую я плачу. И от этого понимания мне становилось в тысячу раз хуже. От открытой ненависти можно закрыться. От этой молчаливой, печальной ясности — нет. Она проникала под кожу, в самую глубь, туда, где ещё теплился остаток совести, и щипала его, не давая забыться.
Однажды, в обычный четверг, после особенно изматывающей тренировки в спортивном зале, я вышел из школы позже всех. Солнце уже клонилось к закату, отбрасывая длинные тени. Воздух